Иным нашел Анненков Гоголя в Риме летом 1841 года. Он развертывает в очерке одну за другой картины роскошной итальянской природы, панораму Рима, передает впечатление от самой атмосферы и медлительного течения жизни в то время в «вечном» городе и на этом фоне воспроизводит колоритный образ Гоголя-страдальца, терзаемого сомнениями гениального художника, чуткого, человечного, но бесконечно одинокого со своими нелегкими и неотступными думами о судьбах России, о своем гордом призвании пророка и наставника.
Анненков превосходно воссоздал аскетический по своему характеру образ жизни Гоголя в Риме, показал его внутреннюю борьбу, прямо-таки скульптурно обрисовал сцены переписки первого тома «Мертвых душ» под диктовку Гоголя — в этих сценах писатель действительно встает перед нами как живой, — а затем, основываясь на эпистолярных и мемуарных материалах, уже как критик и исследователь, завершил повествование о великом страдальце, идущем к неминуемой душевной катастрофе.
Воспоминания о встречах с Гоголем в Риме принадлежат к лучшим страницам Анненкова и по мастерству изображения — по умению автора проникнуть в то, что Горький называл «психологией факта», и на этой основе дать вдумчивый и разносторонний абрис характера, смело касаясь не только великих черт, но и малых человеческих слабостей, свойственных Гоголю, как и всем людям. А кроме того, воспоминания эти превосходно написаны — ясно, задушевно и образно.
В дальнейшем Анненков не раз касался в воспоминаниях и письмах духовной драмы Гоголя. В «Замечательном десятилетии» он непрерывно обращается в связи с характеристикой Белинского к произведениям Гоголя, рассказывает о его нравственном надломе, о своих встречах и беседах с ним в Париже и Бамберге, цитирует переписку, усилившуюся с выходом «Выбранных мест из переписки с друзьями» и зальцбруннским письмом Белинского. Анненков хорошо понимает, что эволюция Гоголя вправо, завершившаяся его духовным крахом, чрезвычайно важный момент в идейной жизни сороковых годов, требующий глубокого осмысления. Сам он в своих раздумьях пытается объяснить эту драму ссылками то на «переходное время», то на утрату Гоголем за границей «смысла современности», то на «разладицу между талантом и умственным настроением», которая и свела писателя в могилу.
Все это безусловно имело место. Но беда подобных объяснений в том, что они абстрактны и потому сами нуждаются в объяснениях, исходящих из общественно-политических условий русской жизни того времени. Иначе духовная драма Гоголя будет выглядеть только его личной, а не социальной драмой, несомненно связанной в конечном счете с тяжелой судьбой крепостного народа,
IV
«Замечательное десятилетие» — наиболее ценная и значительная из мемуарных работ Анненкова. Это поистине летопись духовной жизни эпохи по охвату фактов, событий и лиц, по освещению множества проблем и вопросов, занимавших литературные «партии» сороковых годов. Но вместе с тем это на редкость сложный, противоречивый, а подчас и откровенно тенденциозный литературный памятник, в котором диковинно переплелись историческая истина и социальный предрассудок, зоркость автора в видении важных фактов эпохи и его половинчатость, его лавирование при их освещении.
Анненков понимал историческое значение той огромной духовной работы, которую исполнили лучшие из его современников в тяжелейших условиях крепостного права и николаевского деспотизма. Он писал: «Ни деятельность Гоголя, ни деятельность самого Белинского, а также и людей сороковых годов вообще из обоих лагерей наших не остались без следа и влияния на ближайшее потомство, да найдут, по всем вероятиям, еще не один отголосок и в более отдаленных от нас поколениях. Это убеждение только и могло вызвать составление настоящих „Воспоминаний“.
Анненков остро чувствовал поворотный характер эпохи. В теоретических исканиях литературных группировок того времени, в острой их журнальной полемике, в самой литературе он наблюдал столкновение и борьбу таких „разноречивых начал“, о которых прежде и не подозревали. И в „Замечательном десятилетии“ Анненков довольно искусно и верно передал колорит „переходного“ времени, общую атмосферу „эпохи столкновения неустановившихся верований, одинаково важных и неустранимых“. Заслуга немалая.
„Тридцатые и сороковые годы, — писал Плеханов, — являются у нас фокусом, в котором сходятся, из которого расходятся все течения русской общественной мысли“.
Это верное утверждение нуждается лишь в одном добавлении: то, что в сороковых годах было борьбой мнений или идейным разногласием по тому или иному жизненно важному вопросу, разрасталось затем в идейно-политическую борьбу целых общественных направлений, например демократов и либералов.
Примечательно и то, что в основу „Замечательного десятилетия“ Анненков положил воспоминания о Белинском и действительно показал его центральной фигурой эпохи, основным двигателем идейной жизни того времени, идет ли речь о радикальном его влиянии на передовые общественные круги или дело ограничивается философскими и литературными спорами в кружковой обстановке. Одна беда — либерал Анненков ограничивает роль и значение духовной работы Белинского преимущественно узкой сферой „образованных“ классов, не принимая в расчет „податные“ сословия того времени.
„Белинский был тем, — справедливо писал Тургенев, — что я позволю себе назвать центральной натурой; он всем существом своим стоял близко к сердцевине своего народа, воплощал его вполне“.
Эта важнейшая черта в облике великого демократа крайне слабо выявлена в „Замечательном десятилетии“.
Анненков близко стоял к Белинскому в пору наиболее интенсивных мировоззренческих его исканий. Наболевшие вопросы русской жизни, революционный опыт Западной Европы, завоевания материалистической философии, социалистических учений — все это воспринималось и проверялось испытующей мыслью Белинского, обсуждалось с друзьями, перерабатывалось в его сознании, чтобы вылиться затем в пламенную статью, в которой проницательный читатель за слышимой подцензурной речью всегда улавливал другой, потаенный голос борца против общественной неправды.
В сентябре 1874 года Анненков писал Стасюлевичу: „Вы пишете, что Белинский в письмах неизмеримо выше Белинского в печати, но Белинский в разговорах — оратор и трибун — еще выше был и писем своих. Боже! Вспоминаю его молниеносные порывы, освещавшие далекие горизонты, его чувство всех болезней своего времени и всех его нелепых проявлений, его энергическое, меткое, лапидарное слово. Ничего подобного я уже не встречал потом, а жил много и видел многих“. Анненков высказал в воспоминаниях о Белинском многое из того, о чем писал Стасюлевичу. Мы буквально видим Белинского, трепещущего от негодования и горечи, когда читаем страницы, на которых рассказывается, как создавалось знаменитое зальцбруннское письмо к Гоголю.
Анненкову особенно удался нравственный облик Белинского, натуры цельной, благородной, энергичной и самоотверженной, без остатка отданной призванию общественного борца и просветителя и сгоревшей преждевременно на тернистом поприще литератора.
Иное дело — политические убеждения Белинского, его отношение к народу, к крепостному крестьянству, к революционным средствам ликвидации самодержавия, крепостного права и его порождений. Отчасти по непониманию и очень часто по органическому неприятию революционно-демократических идей, вообще свойственному либерализму, Анненков о многом умолчал, а многое и явно исказил в убеждениях и освободительных идеалах Белинского.
В обстановке второго демократического подъема, когда и России кипела отчаянная борьба революционных народников с беснующимся самодержавием, б тех конкретных исторических условиях „Замечательное десятилетие“, появившееся на страницах „Вестника Европы“, где публиковались полемические статьи против К. Маркса либеральствующего народника Ю. Жуковского (1877), статьи П. Д. Боборыкина против Прудона (1875 и 1878) и т. д.,- не могло восприниматься иначе как еще один недоброжелательный голос, осуждающий революционную „партию“. К этому давали прямой повод и противопоставление Анненковым Белинского критике шестидесятых годов (читай — Чернышевскому и Добролюбову) и явно тенденциозные портреты К. Маркса, Герцена — революционного эмигранта, Огарева и М. Бакунина.
И когда П. Л. Лавров, рецензируя „Воспоминания и критические очерки“, назвал Анненкова „туристом-эстетиком“, его сарказм во многом соответствовал настроению революционных кругов того времени.» И не случайно меткое слово Лаврова, при всей его односторонности, надолго удержалось за Анненковым в литературе.
Революционно настроенная молодежь шестидесятых и семидесятых годов видела в Белинском революционера, демократа, пламенного трибуна, который и в подцензурных статьях умел проводить идею революционной борьбы с самодержавием и крепостничеством.
Анненков же в своих воспоминаниях, особенно в главе XXXV, якобы защищая Белинского от «соединенных врагов» справа и слева, отказывает критику в звании «революционера и агитатора», утвержденном за ним всей традицией русского освободительного движения, и объявляет автора знаменитого «Письма к Гоголю» ни больше, ни меньше как принципиальным реформистом и «сторонником правительства» по крестьянскому вопросу, наподобие Кавелина.
Формально Анненков не был голословен. Он основывался на отдельных высказываниях Белинского в письмах к нему в 1847–1848 годах. В этих письмах Белинский действительно допускал возможность, что крепостное право будет отменено «сверху». Анненков же выдал одно признание Белинским такой исторической возможности за единственно желаемое им решение, за принципиальную политическую линию критика в этом вопросе. Анненков умолчал о том, что в тех же самых письмах к нему Белинский прямо говорит: если вопрос о крепостном праве не будет разрешен своевременно сверху, то разрешится «сам собой», то есть «снизу», революционной борьбой крестьянства.
Анненков вообще дипломатично обходит объективный, исторически конкретный смысл позиции и линии Белинского в целом, направленных на революционную борьбу со всеми старыми порядками. Касаясь, например, в своих воспоминаниях знаменитого письма Белинского к Гоголю, Анненков ограничивается лишь изложением литературно-фактической стороны дела. Об общественно-политических убеждениях Белинского, наиболее открыто и ясно высказанных им в этом его «завещании», в воспоминаниях нет и намека.