Возвращение Тургенева в Петербург пришлось как раз к появлению первой части «Рудина» в запоздавшей январской книжке «Современника» 1856 года. Вторая часть напечатана была в следующей книжке. Здесь будет уместно привести любопытное примечание, встреченное нами в черновой тетради Тургенева, содержащей «Рудина». Повесть была первоначально озаглавлена: «Гениальная натура», что потом было зачеркнуто, и вместо этого рукой Тургенева начертано просто: «Рудин». Затем оказывается, что роман создан и написан в 1855 году в деревне и притом в весьма короткий срок-7 недель. Примечание гласит именно: «Рудин. Начат 5 июня 1855 г., в воскресенье, в Спасском; кончен 24 июля 1855 в воскресенье, там же, в 7 недель. Напечатан с большими прибавлениями в январ. и февр. книжках „Современника“ 1856 г.» Между прочим, заметка эта подтверждает опасения последнего редактора сочинений Тургенева (посмертное издание), колебавшегося зачислять произведения нашего автора по годам их появления в печати, так как он полагал основательно, что некоторые из них могли быть написаны им ранее их опубликования. Но для приложения хронологической системы к изданию никакого другого средства но оставалось. Выслушав все разнообразные толки о своем «Рудине», между которыми к восторженным отзывам примешивались уже и обидные подозрения в недоброжелательстве к лицу, скрывавшемуся под именем Рудина [363], Тургенев в августе 1856 года выехал в Париж. Это было первое его путешествие после ареста.
Всю зиму 1856/57 года не было о нем ни слуха ни духа [364], и только 24 октября 1857 получено было от него первое известие, пущенное им 5 октября (23 сентября старого стиля). Письмо носило штемпель «Rosoy en Brie» и пришло из неизвестного нам места Куртавнель, оказавшегося замком, или виллой, г-жи Виардо. Тургенев писал:
«Куртавнель, 5 октяб. (23 сент.) 1857.
Милый А. На днях я получил письмо от Некрасова с приложением циркуляра на издание альманаха для семейства Белинского, но так как я недавно писал ему, то я предпочитаю поговорить с вами. Прежде всего скажите Некрасову, что я обещаю ему две статьи — повесть или рассказ и воспоминания о Белинском. Я глазам не верю- неужели позволили наконец альманах с именем Белинского на заглавном листе и с отзывами о нем! Как бы то ни было, я с восторгом впрягаюсь в эту карету и буду везти из всех сил [365].
Что же касается до моего внезапного путешествия в Рим [366], то, поразмыслив хорошенько дело, вы, я надеюсь, убедитесь сами, что для меня, после всех моих треволнений и мук душевных, после ужасной зимы в Париже — тихая, исполненная спокойной работы зима в Риме, среди этой величественной и умиряющей обстановки, просто душеспасительна. В Петербурге мне было бы хорошо со всеми вами, друзья мои, но о работе нечего было бы думать; а мне теперь, после такого долгого бездействия, предстоит либо бросить мою литературу совсем и окончательно, либо попытаться: нельзя ли еще раз возродиться духом? Я сперва изумился предложению (В. П. Боткина), потом ухватился за него с жадностью, а теперь я и во сне каждую ночь вижу себя в Риме. Скажу без обиняков: для совершенного моего удовлетворения нужно было бы ваше присутствие в Риме; мне кажется, тогда ничего не оставалось бы желать… Вы, сколько я помню, собирались ехать в Рим; что бы вам именно теперь исполнить это намерение? Право, подумайте-ка об этом. Славно бы мы пожили вместе! Если вы не приедете, я буду часто писать вам и Некрасову. Я надеюсь, что болезнь моя не схватит опять меня за шиворот; в таком случае я, разумеется, буду молчать, но я надеюсь, что она не придет снова. Прощайте, друг мой, П… В. Пришлите мне 7-й том Пушкина в Рим [367]. Обнимаю вас!»
Болезнь, однако, не замедлила явиться опять и оправдала нерешимость мою склониться на предложение Тургенева и посетить его в Риме. Что касается до альманаха Некрасова, то он не состоялся, а взамен его предпринято было в Москве, большой издательской конторой К. Т. Солдатенкова, полное собрание сочинений Белинского, которое под редакцией Н. X. Кетчера и доведено было до конца благополучно. Почти вслед за тем письмом Тургенева получено от него и другое, уже из Рима.
«Рим, 31 октяб. (12 нояб.) 1857.
Милый А. Ваше письмо меня очень обрадовало, и я надеюсь, что переписка наша оживится снова. Нам с вами надобно непременно, хотя изредка, писать друг к другу. Вот уже скоро две недели, как я в Риме; погода стоит чудесная; но болезнь моя опять принялась грызть меня. Это очень меня огорчает, потому что, если бы не эта мерзость, я бы работал. Я это чувствую и даже, несмотря на болезнь, уже кое-что сделал. Не буду говорить вам о Риме-мало сказать не стоит, много — невозможно. Я знакомлюсь с ним помаленьку — спешить не для чего, ходил на вашу квартиру в Via Felice; но уже все изменилось с тех пор, и хозяин другой-расспрашивать было некого. Постараюсь исполнить ваше желание и напишу для Корша письмо, то есть два или три письма, не знаю, будет ли интересно [368]. „Современник“ имеет право на меня сердиться; но, право же, я не виноват. Говорят, Некрасов опять стал играть… Вы воображаете, что мне „со всех сторон“ пишут! Никто мне не пишет. А потому давайте мне сведений как можно больше.
Познакомился я здесь с живописцем Ивановым и видел его картину. По глубине мысли, по силе выражения, по правде и честной строгости исполнения вещь первоклассная. Недаром он положил в нее 25 лет своей жизни. Но есть и недостатки. Колорит вообще сух и резок, нет единства, нет воздуха на первом плане (пейзаж в отдалении удивительный), все как-то пестро и желто. Со всем тем я уверен, что картина произведет большое впечатление (будут фанатики, хотя немногие), и главное: должно надеяться, что она подаст знак к противодействию брюлловскому марлинизму [369]. С другой стороны, византийская школа князя Гагарина… Художеству еще худо на Руси. Остальные здешние русские артисты-плохи. Сорокин кричит, что Рафаэль дрянь и „всё“ дрянь, а сам чепуху пишет; знаем мы эту поганую расейскую замашку. Невежество их всех губит. Иванов — тот, напротив, замечательный человек; оригинальный, умный, правдивый и мыслящий, но мне сдается, что он немножко тронулся: 25-летнее одиночество взяло свое. Не забуду я (но это непременно между нами), как он, во время поездки в Альбано, вдруг начал уверять Боткина и меня, весь побледневши и с принужденным хохотом, что его отравливают медленным ядом, что он часто не ест и т. д. Мы очень часто с ним видимся; он, кажется, расположен к нам.
Вы меня хвалите за мое намерение прожить зиму в Риме. Я сам чувствую, что эта мысль была недурная, но как мне тяжело и горько бывает, этого я вам передать не могу. Работа может одна спасти меня, но если она не дастся, худо будет! Прошутил я жизнь, а теперь локтя не укусишь. Но довольно об этом. Все-таки мне здесь лучше, чем в Париже или в Петербурге.
Не знаю, писал ли я вам, что в Париже встретил Ольгу Александровну [370]. Она не совсем здорова и зиму будет жить в Ницце. Здесь из русских пока никого нет: ждут Черкасских.
Боже вас сохрани — не прислать мне 7-го тома Пушкина, переписку Станкевича и ваше письмо о Гоголе. Справьтесь у Некрасова и Колбасиных, как сюда пересылались книги, — и так и поступайте.
Со вчерашнего дня стал дуть tramontane (северный ветер (итал.), а то такая теплынь стояла, что сказать нельзя. Третьего дня мы с Боткиным провели удивительный день в villa Pamfili. Природа здешняя очаровательно величава — и нежна и женственна в то же время. Я влюблен в вечнозеленые дубы, зончатые пинии и отдаленные, бледно-голубые горы. Увы! я могу только сочувствовать красоте жизни — жить самому мне уже нельзя. Темный покров упал на меня и обвил меня; не стряхнуть мне его с плеч долой. Стараюсь, однако, не пускать эту копоть в то, что я делаю; а то кому оно будет нужно? Да и самому мне оно будет противно.
Боткин здоров; я с ним ежедневно вижусь, но я не живу с ним. В его характере есть какая-то старческая раздражительность — эпикуреец в нем то и дело пищит и киснет; очень уж он заразился художеством.
Напишите мне все, что узнаете, услышите о Толстом и его сестре. Я не думаю, чтобы вам понравилось его последнее произведение [371], но у него есть другие, хорошие вещи. Он вас очень любит [372].
Познакомились ли вы с графиней Ламберт? Она этого желала, и я вам советую. Я опять напишу ей письмо через ваше посредничество. На этот раз войдите к ней.
Ну вот, переписка благополучно возобновлена; смотрите же, чтобы она не прекратилась. Поклонитесь всем друзьям, а вам я крепко жму руку. Читали ли вы „Историю Рима“ Момзена? Я ею здесь упиваюсь. Весь ваш И. Т.
Р. S. Напишите мне досконально: Базунов не пострадал от моих повестей? Если нет, мое самолюбие было бы несколько успокоено».
Вопрос о Базунове относится к первому отдельному изданию повестей Тургенева, порученному мне и проданному мною в Москве совсем готовым и отпечатанным в числе 5000 экземпляров старому и уже давно покойному книгопродавцу Базунову за 7500 р. с. Издание представляло три небольших томика, которые тогда и составляли весь литературный багаж Тургенева. В нем еще не обреталась ни одна из социальных его повестей, доставивших ему позже славу художественного комментатора своей эпохи [373]. По условию, полученная от Базунова сумма была разделена на три равные части, и одна из них вручена автору, другая покрыла издержки печатания, третья осталась у продавца.
Оба письма из Италии, несмотря на живое описание красот Рима и сочувственное отношение к вековечному городу, носили еще на себе меланхолический оттенок в предчувствии приближающейся к автору болезни; но никто из знавших о письме не обратил на это никакого внимания. Мы уже привыкли к жалобам Тургенева на ожидающую его судьбу, которая никогда не приходила. Впоследствии это разъяснилось больше. Уже с 1857 года Тургенев стал думать о смерти и развивал эту думу в течение 26 лет, до 1883, когда смерть действительно пришла, оставаясь сам все время, с малыми перерывами, совершенно бодрым и здоровым. Болезнь, на которую он преимущественно жаловался, — стеснение в нижней части живота, он принимал за каменную, которая свела в гроб и отца его. С течением времени она миновала окончательно, не оставив после себя и следа. Затем- кроме бронхитов и простудных воспалений горла — наступила эпоха ужасов перед холерой, когда он не пропускал почти ни одной значительной аптеки в Москве, Петербурге, Париже и Лондоне, чтобы не потребовать у них желудочных капель и укрепляющих лепешек. Случалось, что при расстройстве пищеварения он ложился в постель и объявлял себя потерянным чел