«15 (27) февраля 1861. Париж.
Любезнейший друг, П. В. Мне совестно утруждать вас какой бы то ни было просьбой в нынешнее время, когда у вас, вероятно, голова кругом ходит, но, несмотря на ваши preoccupations (заботы (франц.), вы все-таки самый надежный комиссионер, а комиссия моя состоит в следующем: вышлите мне ради бога вышедшие томы моего издания, чтобы я имел о нем понятие, sous bande (под бандеролью (франц.) это рублей с 5 или с 6 станет — я это охотно заплачу. Пожалуйста, душа моя, сделайте это, не откладывая дела в дальний ящик.
Когда мое письмо к вам дойдет, вероятно уже великий указ, — указ, ставящий царя на такую высокую и прекрасную ступень, — выйдет. О, если бы вы имели благую мысль известить меня об этом телеграммой. Но во всяком случае я твердо надеюсь, что вы найдете время описать мне вашим энциклопедически-панорамическим пером состояние города Питера накануне этого великого дня и в самый день. Я ужасно на себя досадую, что я раньше не попросил вас о телеграмме. Но я еще утешаю себя надеждою, что вы сами догадаетесь.
В моей парижской жизни, собственно, не происходит ничего нового: работа подвигается помаленьку; статья для „Века“ скоро будет окончена. (Самого журнала я еще не получал; зато „Русская речь“ является с остервенелой аккуратностью.) Ну, а в общей парижской жизни происходят скандалы непомерные: дело Миреса растет не по дням, а по часам: преступные банкиры (Richemont, Cohen) стреляются и вешаются; сыновья министров (Барош, Фульд, Мань) видят в перспективе Тулон и двухцветную одежду галерных преступников. Мирес, сидящий под секретом в Мазасе, воет a la lettre (буквально (франц.) как дикий зверь на всю тюрьму. Ждут больших финансовых потрясений, а итальянский корабль понемногу и благополучно спускается в воду.
На днях приехал сюда из Италии Толстой (Л. Н.) не без чудачества, но умиротворенный и смягченный. Смерть его брата [417] сильно на него подействовала. Он мне читал кое-какие отрывки из. своих новых литературных трудов, по которым можно заключить, что талант его далеко не выдохся и что у него есть еще большая будущность. Кстати, что это за г. Потанин, о котором так вострубил „Современник“? Действительно он писатель замечательный? Дай-то бог, но я боюсь за него, вспоминая восторженные отзывы Некрасова о гг. Берви, Надеждине, Ип. Панаеве е tutti quanti…(и всех прочих (итал.). А гончаровский отрывок в „Отечественных записках“ я прочел — и вновь умилился [418]. Это прелесть!
Боткину (В. П.) немного лучше, и есть надежда на окончательное выздоровление. Но если бы вы знали, как безобразно грубо и……… выступил в нем эгоист. Это даже поразительно!.. Ох, Павел Васильевич, в каждом человеке сидит зверь, укрощаемый одною только любовью. Я вам в скором времени опять напишу. А пока будьте здоровы и веселы и передайте мой дружелюбнейший поклон вашей невесте. Ваш Ив. Т.».
Чем далее шло время, тем более росло нетерпение моего парижского корреспондента и сочувствующих ему друзей. Вот какую записку получил я из Парижа от 6 (18) марта 1861:
«Дорогой Павел Васильевич. Спасибо за депешу, от которой у нас у всех головы кругом пошли. Но, к сожалению, ничего положительного неизвестно об условиях нового Положения. Толки ходят разные. Ради бога пишите мне, что и как у вас все это происходит. Вероятно, я теперь раньше вернусь в Петербург, чем предполагал; может быть, через месяц я уже с вами. Сюда прислал кто-то напечатанный экземпляр Положения, но его никак поймать невозможно. Теперь более чем когда-либо надеюсь на вашу дружбу и жду от вас писем. Я знаю: вы молодой теперь, и вам не до того; но время ведь необыкновенное. Передавайте все ваши впечатления — все это теперь вдвойне дорого. Здесь русские бесятся; хороши представители нашего народа! Дай бог здоровья государю. Судя по тому, что здесь говорится, мы бы никогда ничего путного не дождались. Бешенство бессилья отвратительно, но еще более смешно.
Обнимаю вас от души и поздравляю и с вашей личной, и с нашей общей радостью. Не могу ни о чем другом писать. Я весь превратился в ожидание. Преданный вам Ив. Тургенев».
Присоединяем к этим двум отзывам еще третье письмо, с картиною того, что происходило в Париже.
«Париж, 3 апреля 1861,
Еще разит, еще, еще… Погиб, погиб сей муж в плаще!.. —
сказано в какой-то поэме. Так и я — еще, еще благодарю вас, милейший П. В., что вы, несмотря на новую вашу жизнь, нашли время написать мне крайне любопытное и поучительное письмо о первых днях после объявления манифеста [419]. Двойное вам спасибо! С некоторых пор народы как будто дали себе слово удивлять современников и наблюдателей — и русский народ и в этом отношении едва ли не перещеголял всех своих сверстников. Да, удивил он нас, хотя, подумав и приглядевшись, увидишь, что нечему было удивляться; это всегда случается после так называемых необыкновенных событий и доказывает только нашу близорукость. Сделайте божескую милость, продолжайте извещать нас о состоянии умов в России. Здесь господа русские путешественники очень взволнованы и толкуют о том, что их ограбили (из Положения решительно не видать, каким образом их грабят!), но принимают меры к устроению своих дел. Вероятно, в нынешнем же году прекратится в России барщинная работа. В прошлое воскресение мы затеяли благодарственный молебен в здешней церкви — и священник Васильев произнес нам очень умную и трогательную речь, от которой мы всплакнули. (NB. Много ушло из церкви до молебна.) Передо мной стоял Н. И. Тургенев и тоже утирал слезы; для него это было вроде „Ныне отпущаеши раба твоего“ [420]. Тут же находился старик Волконский (декабрист). „Дожили мы до этого великого дня“, — было в уме и на устах у каждого.
Сгораю жаждою быть в России. Ждите меня через четыре недели — никак не позже. В Петербурге пробуду дня три. Работа моя совсем приостановилась: окончу ее бог даст в деревне. На днях отправляю статейку в „Век>.
В теперешнюю минуту я болен. Прошлогодний нервический кашель вернулся ко мне, когда уже я мог думать, что обойдусь без него, так как зима давно минула. Теперь сижу и налепил себе мушку, но весна меня вылечит. Дружески жму вам руку и кланяюсь вашей жене и всем добрым приятелям. Преданный вам И. Т.“.
Итак, слезы умиления пролились и в Париже почти одновременно с Петербургом. Ник. Иван. Тургенев и князь Волконский имели основание прослезиться еще и потому, что мечты их молодых годов в эпоху царствования императора Александра I осуществлялись тогда, когда их самих уже ожидала могила.
Этот замечательный год, однако же, начался с дурными предзнаменованиями для Тургенева. Начать с того, что второе издание его сочинений, порученное г. Основскому, окончилось третейским судом издателя со своими заимодавцами в Москве и полным фиаско. Тургенев роптал, не получая ничего от издателя, а вместо следующих ему сумм к нему беспрестанно приходили жалобы на недобросовестность издателя, занимавшего кругом деньги, чтобы исполнять свои обязательства перед подписчиками, на запоздалые или неудовлетворительные его счеты, даже па некоторые издательские его приемы, имевшие некрасивый вид.
Тургенев был раздражен. Впрочем, история с Основским началась еще ранее, и уже можно было предвидеть, чем она кончится. Вот что писал мне Тургенев еще в 1860 г.:
19 (31) ноября 1860. Париж.
Любезнейший друг П. В. Доложу вам, что я сильно почесал у себя в затылке после вашего письма. Если Основский, которого я считал честным человеком, выкинул такую штуку с «Московским вестником», то кто ж ему помешает выкинуть таковую же и со мной, то есть вместо 4800, как сказано в условии, напечатать 6000 и денег мне не выслать? А деньги мне крайне нужны, при теперешних моих больших расходах и при оказавшемся нежелании моих мужичков платить мне оброк, тот самый оброк, за который они хотели быть благодарны по гроб дней. А потому позвольте поручить вам мои «интересы», как говорят французы, хотя, собственно, я не вижу, что вы можете сделать. Вот, однако, что можно: через московских приятелей, стороной, узнать о поступках Основского; можно прибегнуть к Кетчеру или Ив. Вас. Павлову, одним словом, вам книги в руки. Вы поступите с свойственной вам аккуратностью и деликатностью.
Я наконец серьезно принялся за свою новую повесть, которая размерами превзойдет «Накануне». Надо надеяться, что и участь ее будет лучше. А впрочем, это все в руках урны судьбы, как говорил один мой товарищ по университету. Разумеется, как только она окончится (а это будет не скоро), вы первый ее прочтете. А для вашего превосходного баритона изготовляется другая статья, которую я полагаю прочесть сперва здесь для нашего же общества моим сквернейшим дискантом. Также начал я письмо для «Века», в котором описывается заседание медиумов, где я присутствовал и где происходили необыкновенные, сиречь комические, штуки. Других сторон парижской жизни я не изучал до сих пор, да и вряд ли успею этим заняться при многочисленных предстоящих мне работах.
…Кстати, не можете ли вы узнать, где собственно находятся теперь братья Аксаковы. О них ходят здесь самые разноречащие слухи. Вы, может быть, слышали, что жена Огарева [421] пропадает без вести вместе с своим ребенком.
Спасибо вам за Родионова, Леонтьева и т. д. и т. д. Хлопочите также о нашем обществе, против которого, слышно, восстают несколько лиц в журналах. Кстати, извольте немедленно отправиться, по получении сего, к гр. Ламберт (на Фурштатской, в соб. доме). 0на говорила о нашем обществе с Мейендорфом — и тот пожелал увидаться с вами, и графиня мне пишет, чтобы я вас послал к ней. Теперь уже у вас нет предлога не идти, и я вас убедительно прошу это сделать и предсказываю вам, что если вы это сделаете, вы будете просиживать у ней три вечера в неделю, и — это будет доброе дело (я уже не говорю об удовольствии, которое вы чрез то получите), потому что она одинокая и больная женщина. Слышите, пожалуйста, ступайте к ней.