Литературные встречи — страница 3 из 14

Деев-Хомяковский почему-то особенно заботился о моем пос­тельном белье: мол, перебуду как-нибудь с недельку, а там при­шлют из дому простыни, подушку, одеяло. Что было ответить ему на это? Я когда откровенен сверх меры, а когда и застенчив до глупо­сти. И не решился сказать председателю «крестьянских», хотя он и сам вышел из деревни, правда из подмосковной, что у нас в Ивано­вичах спят не на простынях, а на сеннике, и подушки знают только общие, из посконной холстины, и покрываются дерюжкой.

— Слушай,— подступает он ко мне,— писал ты домой?

— Писал, Григорий Дмитриевич.

— Странно. Очень даже странно. Не можешь же ты все время валяться на голом матраце, и в головах у тебя черт знает что!

«Черт знает что» был мешок, заменявший мне чемодан. И как-то стал я чувствовать, что меняет Деев-Хомяковский свое отношение ко мне. Поначалу привечал, в театр вот даже водил, а тут охладел, по­глядывает с подозрением, сверлит колючими глазками. Вдобавок я начал почесываться, и ведь знал, какую «живность» он подозревает за мной, а не мог сознаться, что это от голодухи пошли у меня фурункулы, маленькие злые чирьишки.

Последняя напасть — мыши. Их, проклятых, столько в школе развелось, что спасу не было. Спрашивается, чем же они могли по­живиться возле меня, когда я был гол как сокол? Учуяли, вишь, в мешке запах хлебных крошек, а покончив с ними, решили попробо­вать, каков на вкус я сам. Тот, кто думает, что эти маленькие грызу­ны прямо-таки вонзают зубы в жертву свою, очень ошибаются. Нет, они деликатно приступают к делу. Начнут с пальцев на ногах, с са­мых кончиков их, да легонько этак, будто стружку снимают. Даже и не почуешь со сна, но уж когда доберутся до живого!

— Да, тебе лучше уехать,— сказал Деев-Хомяковский, наклады­вая резолюцию на моей просьбе об увольнении. — Потом, как ста­нет полегче, можешь снова попробовать, мы тебе поможем. А пока поезжай. Все-таки, знаешь, жить без постельного белья...

Далось ему это белье!

Добрался я до Ивановичей легко, поезда ходили уже более или менее регулярно. Ну а уж что у меня на ду­ше было, об этом лучше и не вспоминать.


Глава вторая

ВАМ ОБЯЗАТЕЛЬНО НАДО ПОЗНАКОМИТЬСЯ


— Дорогой мой! Там, где вы теперь будете жить и работать, жи­вет и работает, и тоже воспитательницей, Любовь Федоровна Копы­лова, по мужу — Барановская. Вам с нею обязательно надо познако­миться. Нет, не сразу, а когда оглядитесь, как говорится, обстолитесь. Кто такая Любовь Федоровна? Человек редкостной души и большой поэтической культуры. В недавнем прошлом она была в чис­ле лучших московских поэтесс, она да еще Ада Чумаченко и Любовь Столица... Почему я вам советую с нею познакомиться? Да потому, дорогой мой, что Любовь Федоровна чудесная собеседница, ей есть что порассказать, вам это будет только на пользу.

Так напутствовала меня милейшая Елена Ивановна Дмитриева, когда, приехав снова в Москву, я предстал пред очи ее в подотделе художественного воспитания детей при моно. Направляли же меня на работу в Центральный приемник для беспризорных детей, что уст­роилось довольно просто: воспитатели в этом приемнике часто ме­нялись, не всякий мог ужиться там.

— Работенка нелегкая, дорогой мой, предупреждаю вас, но по­ка ничего Лучшего не могу предложить,— вздыхала сердобольная Елена Ивановна. — Зато будет где жить, получите и питание с об­щей кухни... Деньги на трамвай у вас есть?

— Есть,— отвечаю я ей.

— Ну, счастливого вам пути!

А денег на трамвай у меня как раз и не было, направился я пехом. В те годы, особенно когда отъелся в деревне, отмахать кило­метров восемь—десять было для меня сущие пустяки.

Мне уже подошло к двадцати шести, повидал всякое, работал в крестьянстве и на заводе, был на военной службе, жил в казармах, палатках, бараках и балаганах в шуме и гаме. Но такого, что я уви­дел, войдя в ворота Центрального приемника для беспризорных, мне и во сне не снилось. Это был муравейник, да еще какой, всем мура­вейникам муравейник!

Он занимал целый квартал, в нем насчитывалось одиннадцать корпусов разной величины. До революции это была богадельня «По­кровская община», где доживали свой век одинокие старухи. Потом сюда взяли голодающих Поволжья, некоторых я еще застал. В одном окне главного корпуса увидел на подоконнике двоих малышей-татарчат. Они сидели рядом, с тоской смотрели куда-то вдаль и пели свою родную татарскую песенку. О чем говорилось в ней, я не мог уловить, понятны были лишь некоторые слова: «солдат», «пароход». А по двору уже носились новые хозяева, беспризорники.

Вся детвора тут была разбита на десять отделений, всего содер­жалось около двух тысяч детей, сюда они поступали с вокзалов, рынков, с поездов, приводила их большей частью милиция, здесь они должны были пробыть месяца три, пройти «первичную обработку», но некоторые заживались по году и больше. И самым трудным от­делением считалось второе, где были подростки до шестнадцати лет, прошедшие огонь и воду. Попадались среди них ребятки и на два-три года постарше, даже и «женатики», успевшие семью завести. А педагогов в штате было сотни полторы, к ним должен был присоеди­ниться и я, да никак не мог отыскать завпеда, заместителя заведую­щего приемником педагогической части.

— Вы ищете дядю Мишу Нерославского? — выручил меня нако­нец. один верзила-беспризорник. — Так он в третьем отделении. Обед ребятам раздает.

— Завпед раздает обед? — удивился я.

— А чего? Воспитательница заболела, а туда сегодня новеньких подсыпали, тете Соне одной не управиться, вот он и пошел.

— Где же это третье отделение?

— Да вот он, корпус. Как взойдешь по лестнице, то сворачивай по коридору. Там и услышишь, где обед.

Я поднялся, куда он указал, и действительно «услышал», где идет обед. Завпед раздавал миски новичкам, следил, чтобы их не об­делили старожилы, кричал на кого-то. Был он, как оказалось, сту­дентом, учился на четвертом курсе медфака Второго МГУ, да еще руко­водил всей педчастью. И, видать, работа с учебой измотали парня, худ был чрезвычайно, волосы взъерошенные.

— Вы заведующий? — спрашиваю у него, подойдя вплотную, иначе бы он не услышал меня.

— Ну я. В чем дело?

Молниеносно пробежал глазами мою бумагу из моно и говорит:

— Работы не боишься?

— Нет.

— Тогда пошли.

Он повел меня к длинному деревянному зданию, выкрашенному когда-то в желтый цвет, с несколькими входами по всей длине. Это был знаменитый «желтый барак», в котором происходили удиви­тельные, а то и уголовные истории. Ночами там и крупная картеж­ная игра шла. Но узнал я об этом позже, поработав порядком.

А тогда в бараке завпед постучался в одну из дверей, первую по коридору налево, нам ответили: «Можно» — и мы очутились в неболь­шой комнатушке. В углу что-то стряпала на столе худенькая женщи­на с длиннющей косой, на кровати полулежал и читал книгу человек с черной, как смоль, бородой и такими же волосами, тор­чавшими, словно иглы на спине у дикобраза. Ну, тут и гадать было нечего: муж и жена.

— Леша, вот тебе новый воспитатель,— объявил завпед. — Ра­боты, говорит, не боится. Возьмешь в свое отделение?

— Почему не взять? Возьму.

— Ну вот и потолкуй с ним, а я побежал.

Завпед исчез, мы остались в комнате.

— Ну давай знакомиться,— говорит бородач. — Ты кто?

Я назвал себя.

— А меня зовут Алексеем, отца звали Венедиктом, фамилия на­ша Кожевниковы. А это жена моя, Наталья Прокофьевна, прошу лю­бить и жаловать. Ты из каких краев?

— Из Брянской губернии,— отвечаю.

— А я из Вятской. Учитель?

— Да, учительствовал в родной деревне.

— А зачем сюда приехал?

— Хочу стать писателем, я уже поступил в институт.

— В Брюсовский?

— Откуда знаешь?

— Я тоже там числюсь, но на лекции езжу не на все: времени нет. Стихи или прозу пишешь?

— Прозу.

— Ну, выходит, мы с тобой полные кунаки. Давай, брат, помо­гать друт другу. Дорожка эта, я уже понял, зело трудная.

И начался у нас разговор.

Так вошел в мою жизнь (а я в его) известный теперь писатель Алексей Венедиктович Кожевников, автор многих книг.

Закружила меня московская жизнь. Днём крутился с ребятами, вечерами — на лекции в ВАХИ или на творческие вечера в какую-либо из литературных групп. Ходил по старой памяти к «крестьянским», потом вместе с Кожевниковым стал все чаще посещать «Кузницу», но об этом я еще расскажу, а сейчас надо вспомнить о женщине, с которой мне наказано было познакомиться.

Я не сразу нашел ее, нет, далеко не сразу. Окунувшись в этот котел кипящий, в работу с беспризорниками, даже и забыл про на­каз, и, возможно, наше знакомство так бы и не состоялось, но бегу я однажды по двору и вдруг вижу: дорогу мне преграждает неболь­шого роста пухлая женщина в сером вязаном платке и поношенном ватнике.

— Дядя Федя? — спрашивает она меня.

У нас в приемнике дети называли педагогов дядями и тетя­ми, ну и мы друг друга так величали.

— Да, я дядя Федя — отвечаю ей.

— А я тетя Люба. Вам Елена Ивановна говорила, что в приемни­ке есть Копылова-Барановская, с которой вы обязательно должны познакомиться?

— Да, конечно. Говорила.

— Ну вот и давайте знакомиться: я и есть эта самая Любовь Федоровна. Заходите как-нибудь к нам вечерком, живем мы в седь­мом корпусе, как раз над приемным покоем.

— Хорошо, спасибо, непременно зайду.

А сам смотрю на нее во все глаза. «Ах, какая же она некраси­вая! — думаю я. — Лицо пергаментное, под глазами мешки, нос на картошку похож...» И в то же время исходило от нее обаяние, чело­вечность, и голос был хорош — тихий, женственный, задушевйый.

— Так приходите же, не обманите, — повторяла она.— Завтра или послезавтра. Мы вам будем рады.

— Обязательно приду!

И не пришел. Ни завтра, ни послезавтра. Заблудился, что называется, в трех соснах. Дело в том, что этот седьмой корпус, внешне похожий на заводской цех, внутри был распланирован неле­по. Сколько ни ходил туда, не нашел я Копыловых-Барановских. И снова Любовь Федоровна встретила меня во дворе: