Литературные встречи — страница 7 из 14

— «Первая любовь».

— А, помню,— говорит он. — Не пойдет.

— Но вы ведь вначале приняли, просили сократить...

— Да, он было мне приглянулся, но потом я увидел, что рассказ нехорош, не для нас.

— Чем же, интересно бы мне знать как автору?

— Чем? Да он грязный рассказ по содержанию.

Тут у меня все пошло крутом. Чего угодно я мог ожидать, только не этого: все мои друзья считали рассказ целомудренным.

— Это вас,— говорю,— можно обвинить в пристрастии к гряз­ным произведениям!

Вашенцев и Зозуля смотрят на меня с ужасом, но я уже расска­кался как следует. Вспомнил один роман, вышедший в «Красной но­ви», где на первой же странице был такой перл: «Тетка история ого­лила зад, прыснула». Еще что-то говорил в этом же роде. Воронский онемел, пенсне поправлял на носу, так он был ошеломлен дерзостью какого-то молокососа литературного.

— Ну, знаете,— говорит мне. — Вряд ли мы с вами сойдемся.

— А мне и не надо! — отвечаю. — Можете вы упрекнуть Нико­лая Николаевича Ляшко в любви к «грязным» рассказам?

- Нет, Николай Николаевич — святая душа.

— Ну так вот,— говорю,— можете прочитать мою «Первую лю­бовь» у него в пятом номере «Рабочего журнала».

С тем и ушел, гордясь, а в то же время, вспоминаю, обидно было до слез. Мы тогда убеждены были, что Воронский эстетствует, когда утверждает, что нет ни пролетарской, никаких других литератур, а есть только литература плохая и хорошая. Потом-то я стал смот­реть на это иначе... Как бы то ни было, нести свой роман в «Красную новь» я не мог. А куда еще?

- Неси ты его в Госиздат,— говорит мне один из «кузнецов», Александр Макаров. — В отдел изящной литературы.

— Но там заведующий тоже Воронскии,— говорю ему я.

— Ну и что из того? А политредактором в отделе Фурманов. Это, брат, наш человек, хороший парень, он не смотрит на ранги, была бы xopoшо написана вещь.

И я послушался совета, отнес свою «Ивановскую мельницу» в отдел изящной литературы, как именовали тогда отдел художествен­ной литературы Госиздата. Фурманова в тот раз не видел, а рукопись у меня принял Евдокимов, автор «Колоколов», он был там секрета­рем. Через месяц я получил собственноручное письмо от Фурманова, писанное крупным размашистым почерком. Он писал, что отдел ознакомился с рукописью и нашел, что роман заслуживает быть издананым. Однако в нем есть ряд мест, которые нужно выправить, прежде чем сдавать в печать, места эти указаны на полях.

Исправления были незначительные, я мог бы их сделать быстро. В Госиздате считался уже своим автором, правда в других отделах — массовой литературы и детской. И вот, будучи там по своим делам, надумал зайти к Фурманову: не заключат ли они со мной договор? Так-то оно было бы верней. И зашел.

Отдел изящной литературы занимал всего две комнаты: неболь­шая проходная, где за высокой конторкой сидел не менее высокий Иван Евдокимов, сам похожий на колокол, его так и рисовали кари­катуристы, и вторая, побольше, где работал Фурманов и куда изред­ка наведывался Воронский.

Когда я вошел туда, в проходной был, кроме Евдокимова, еще один человек, маленький, лысый, в очках, примостившийся на сту­пеньках конторки. Я сразу узнал его: это был знаменитый тогда Исаак Бабель, автор «Конармии». О чем-то он толковал с Евдокимовым. Я заглянул во вторую комнату, но Фурманова не было.

— Подождите,— сказал Евдокимов. — Сейчас он придет.

Они продолжали негромкий свой разговор, я не прислушивался, ждал. Вошел Алексей Толстой, медлительный, спокойный, с сукова­той палкой в руках. На меня пахнуло дорогими духами. Он поздоро­вался с Бабелем и Евдокимовым, по мне скользнул взглядом, мы ведь не были знакомы, о чем-то тихо спросил, ему ответили, и той же вальяжной поступью вышел.

Потом появился Фурманов. Этот казался подтянутым, ловким, был в своей всегдашней гимнастерке защитного цвета, таких же брю­ках, в сапогах. Сразу увидел меня, взгляд у него был внимательный, пронизывающий тебя насквозь, но не злой.

— Ко мне? — спросил он меня.

— Да.

— Идемте!

Мы уж было пошли, как вдруг он заметил Бабеля, притулившегося на ступеньках конторки, и обратился к нему:

— Слушайте, Исаак Эммануилович, вы брали у меня книгу?

— Да, Дмитрий Иванович. Но я ведь ее вам и вернул.

— А в каком виде вы ее мне вернули?

— То есть?

— Вы ее всю испортили своими пометками, подчеркиваниями в тексте. Разве так можно?

Фурманов смотрел на Бабеля сверху вниз своими строгими гла­зами, а тот смотрел на него снизу вверх глазами будто бы наивны­ми, почти детскими и кротко улыбался.

— Ну что вы улыбаетесь? Испортили книгу, да еще и улыбае­тесь!

— Видите ли, Дмитрий Иванович, когда я делал пометки на вашей книге, я думал, что с моими пометками она ддя вас станет более ценной.

Какое-то мгновение они смотрели друг на друга молча.

— Вы так всерьез думаете? — спрашивает Фурманов.

— Да,— кротко отвечает Бабель.

— Ну что ж, в таком случае вы по-своему, может быть, и пра­вы,— сказал на это Фурманов и повернулся ко мне: — Идемте!

Разговор в его кабинете был недолгий. Я сказал, что письмо по­лучил, с замечаниями согласен, буду думать над романом. О договоре и не заикнулся, было неловко перед ним. Он слушал внимательно, смотрел пристально, будто ему не то важно, что я говорю, а как го­ворю, как держусь. Сказал, чтобы я когда закончу работу, прихо­дил прямо к нему. Руку пожал по-мужски, крепко.

Конечно, я мог быстро выправить рукопись и отнести Фурманову. Но у нас в «Кузнице» говорили, что сам он работает над своими вещами долго и трудно. Бабелю он потому, мне показалось, простил пометки, что ценил в нем великого труженика и мученика слова. Как же я понесу ему роман через каких-нибудь две недели? И я под­задержал рукопись у себя месяца на два, а когда принес в издатель­ство, Фурманова там уже не было. Его отозвали в ЦК ведать отде­лом печати. Вскоре он заболел и умер, военный, смелый человек,— не от пуль, от гриппа.

Так и вышло, что я видел его один-единственный раз. Но запом­нил — он был из тех людей, которые всю жизнь у тебя перед глаза­ми как живые...

Не помню точно, когда меня приняли членом в «Кузницу», но, кажется, это было году в двадцать шестом. Секретарь литгруппы Ти­мофей Дмитриев сам мне сказал:

— Каманин, почему не подаешь заявления о приеме?

— Боюсь,— ответил я. — Вы ведь принимаете только сложив­шихся писателей.

— Ну не все уж такие «сложившиеся». А у тебя роман вышел. В общем, старики о тебе говорили. Пиши заявление.

«Ивановская мельница» действительно вышла из печати, но не в Госиздате. Там место Фурманова занял Тарасов-Родионов, а этот был прямой противоположностью ему. Человек незлой, но нерешитель­ный, суетливый. Да, мол, хорошо, обязательно рассмотрим, решим. И не рассматривал, не решал. Читать мой роман начали по второму кругу, на рецензию дали Артему Веселому, и он его благополучно «угробил». Позже, когда мы с ним хорошо познакомились, он сказал мне со своей обычной грубоватой прямотой:

— Видишь ли, «Мельницу» твою вполне бы можно издать. Но тебя надо было проучить, ты мог и лучше написать, я это чувствовал, хотя и не знал тебя.

И должен признаться: Артем был прав. Я тогда не особо горе­вал, отнес роман в Московское товарищество писателей, где его и на­печатали довольно быстро. Но если бы сегодня его вздумали переиз­давать, то переписал бы все заново.

Итак, я подал заявление, и меня приняли в «Кузницу», да еще сразу в члены, минуя кандидатство. Я был счастлив, горд, чувство­вал себя среди «кузнецов» как дома, ко мне все относились друже­ски, здесь я был свой. Когда Павел Низовой, Михаил Сивачев, Сер­гей Малашкин, Николай Москвин просто спрашивали, как живу, над чем работаю, то и это радовало: значит, интересуются, значит, я уже не один на белом свете.

Потом Ляшко ближе привлек меня к работе. Сказал, что «Кузни­ца» будет проводить литературные вечера на заводах и фабриках. Группа наша пролетарская, и произведения свои мы должны выносить на суд прежде всего рабочих. Надо это дело организовать, а по­скольку я из самых молодых, то мне это и хотят поручить.

— Согласен, Николай Николаевич,— отвечаю я.

— Ну вот и хорошо,— говорит он. — А обязанности твои будут простые. Намечаем пункты, заводы и фабрики, ты туда едешь и до­говариваешься о дне выступлений. Условий никаких мы не ставим, а если спросят в завкоме, ответишь: условия те, какие им удобны. Есть у них средства — пусть платят сколько могут. Гонорары-то у наших ребят не те, что в «Красной нови». А нет у них денег — чита­ем так, без вознаграждения, как литераторы рабочего класса.

И стал я у Ляшко, можно сказать, правой рукой по организации вечеров в рабочих клубах. Года три помогал ему в этом, и чего толь­ко не пришлось повидать за это время. Бывали у нас удачи, случа­лись и срывы, курьезы. Но интерес к встречам был повсюду велик, телевизоры еще не появились, и увидеть «живых» писателей кроме как лично люди не могли. Как-то я приехал на зарод АМО догова­риваться об очередном выступлении, сижу в завкоме, перечисляю «кузнецов», а одна из работниц, в красном платочке, средних лет, видать, боевая, вдруг говорит:

— Вот если приедет Гладков, то зал будет полный.

Меня это не удивило. Федор Васильевич был тогда в зените сво­ей литературной славы, «Цемент» его был превознесен как лучший роман тех лет, и автор слегка возгордился, хотя и умел показать, что это, мол, ему безразлично.

— Не знаю, будет ли он, но боюсь, что нет. Очень уж занят сей­час, даже в «Кузнице» редко бывает,— ответил я ей.

— Заважничал, значит? Жаль, мы бы поучили его, как писать.

— Что-что?

— А то, что слышите! Можете передать ему это.

— Вам не нравится его последний роман?

— Нет, отчего же? «Цемент» хорош, но есть в нем кое-что такое, с чем я, например, не могу согласиться.

— А что именно?

— Ну, это я ему самому скажу, если соизволит к нам явиться.

Ясное дело, разговор свой я передал Николаю Николаевичу. А он, надо сказать, всерьез интересовался мнением читателей-рабочих, видел в их оценке высший критерий, и это была не поза.