Литературные встречи — страница 8 из 14

— Да, интересно,— раздумчиво произнес он. — Федя не любит отрицательную критику, не хотелось бы портить ему настроение, но, с другой стороны, ведь это рабочие хотят сказать свое мнение о ро­мане. Я, пожалуй, уговорю его, чтобы принял участие в этом нашем вечере. Только ты не предупреждай, что его там ждет, если спросит тебя. А то ведь он не поедет.

Я обещал. Оно, пожалуй, и забавно сказал Ляшко об отрица­тельной критике, но столько я читал с той поры чрезмерно положи­тельной, что уточнение было не лишнее. А Гладков действительно подошел ко мне, увидев во дворе Дома Герцена:

— Это правда, что на АМО хотят, чтобы я выступил у них?

— Да, Федор Васильевич, истинная правда.

— Ах, что делать? И занят я ужасно, а, видимо, придется по­ехать, завод-то большой.

И он был с нами на этом вечере. Ехал пожинать лавры, да так бы оно и вышло, если б не эта, в красном платочке. Зал был полон наро­ду, и все нас хвалили, особенно Гладкова, а потом выступила она. Го­ворила только о «Цементе», да не о всем романе, а только об одной линии в нем.

— Вот вы, товарищ Гладков, пишете, что когда Глеб Чувалов вернулся с войны домой, а его жена, Дашенька эта самая, сошлась за это время с другим, то встретила его не как мужа, а как чужого. Допустим, такое бывает, не удержалась баба, не поручусь и за себя. Но чтобы так вот встретила мужа, которого любит, перед которым виновата, как эта Даша встретила своего? Да ни за что в жизни! Я бы обревелась вся! Где это вы видели такую колоду бессердечную, хотела бы я знать? А если и видели, то не с таких надо романы писать!

Зал смеется, шумит, хлопает, Гладков сидит в президиуме весь красный. Так разволновался на этом вечере в клубе завода АМО, что и потом долго не мог успокоиться.

— Федя, ты знал, зачем они приглашали меня?

— Откуда мне было знать? — отвечал я ему.

Но он мне, видно, не поверил. А про себя я думал, что Федору Васильевичу полезно знать и такое мнение о романе своем.

...Часто, очень часто вспоминаю я «Кузницу» и «кузнецов», а нас, считай, почти уже не осталось, и четверги наши вижу как ная­ву, слышу приглушенный голос Николая Николаевича Ляшко:

— Вы что скажете о прочитанном?


Глава четвертая

КАК Я СНОВА ОТПРАВИЛСЯ В ПУТЬ


Бывает же в жизни такое: ты писателя еще в глаза не видал, ни­чего из написанного им не читал, а на основании какой-нибудь мело­чи, двух-трех случайно увиденных строк невзлюбишь его, посчита­ешь за сноба, язвительного человека. Строки такие попались мне на глаза в самом неожиданном месте, в Загорском музее фарфора и ста­ринной книги, я прочитал их в «Книге отзывов»:

«В этом музее мне больше всего понравилось то, что тут посетителям подают чай с лимоном и кусочком пирога. А. Платонов».

Внизу были число и год — 1927-й. В музей Платонова привел, как выяснилось, мой друг Алексей Кожевников, он и с ним был в друзьях, а мне не раз говаривал: «Ах, Федька, вот уж кому завидую, так это Андрею Платонову, из всех нас он один настоящий писатель!» Меня Кожевников тоже затащил в этот музей, и мы пили чай в ком­пании с его завом профессором Александровым, тихим старичком иконописного облика. Мимоходом я видел и замзава, могучую ста­руху Авдотью Тарасовну, и техничку Матрешку, безносую и рябую. Пригласили и меня дать отзыв об увиденном.

Было ясно, что в музее, если только его можно было назвать музеем, посетителей бывает негусто, смотреть особенно нечего, да и чайком балуют не всех, а только избранных, кого хозяева хорошо зна­ют, но если уж ты удостоился такой чести, то как же у тебя подымет­ся рука обидеть их? И я написал что-то лестное, сильно покривив душой, а следом спросил у друга своего:

— Это того самого Платонова запись, которого ты всегда нахва­ливаешь?

— Да, того самого,— ответил Кожевников. — А что?

— А то,— говорю ему,— что я бы никогда такое не написал.

— Ну да ведь ты и не Платонов!

Говорили мы чуть ли не шепотом, но слух у заведующего ока­зался не по возрасту, и он полюбопытствовал у меня:

— Вам не понравилась платоновская запись?

— Нет. Я и пробежал ее только потому, что была последняя.

— А мне,— говорит старичок,— нравится.

— Чем же, интересно узнать?

— Тем, что она искренняя,— отвечает он. — В наше время не каждый тебе правду в глаза скажет, а тем более напишет.

Это уж был камешек в мой огород, и я умолк.

Позже Кожевников мне все рассказал. Профессор Александров и Авдотья Тарасовна — это муж и жена, Матрешка — давнишняя их прислуга, а музей этот — их собственный дом. И еще два дома, напротив и рядом, до революции тоже им принадлежали, но после Фев­ральской они, вернее Авдотья Тарасовна, те дома продали. Каким-то верхним чутьем она учуяла, куда дело клонится, и взяла за них поря­дочные деньги, еще николаевскими. А сразу после Октября догадалась подарить последний дом Загорску как музей фарфора. Это было зачтено им в заслугу, и в награду их оставили в музее. Профессор — зав, жена его — зам, Матрешка — техничка. Скромная зарпла­та, паек для служащих да крыша над головой — это и было самое ценное, что осталось от их домов, потому что те два, проданные за николаевские, они, считай, даром отдали.

Видимо, мой друг рассказал эту историю и Платонову, вот он и не церемонился в своей записи. Но думать о нем хорошо я тогда не мог. И тут же, вскорости состоялась моя первая встреча с Андреем Платоновым — у того же Кожевникова. Захожу к нему как-то, а у него гость, сухощавый человек, которого я где-то будто встречал, не то в редакции какой, не то еще где.

— A-а, Хледя! — Кожевников частенько меня так называл, когда был в настроении. — Милости прошу к нашему шалашу. Мамка, рюмочку для Хледи!

Они втроем (жена моего друга Наталья Прокофьевна тоже присутствует здесь) сидят за столом, а на столе, само собой, бутылочка и скромная закуска. И две рюмки стоят, перед хозяином и хозяйкой, а перед гостем таковой не вижу. «Неужто непьющий?» — подумалось мне. Усаживают меня рядом с ним, и тут он, окинув меня спокойным, я бы даже сказал ленивым, взглядом, берет стоявшую у него на подлокотнике вольтеровского кресла рюмку с водочкой, подвигает кресло чуть в сторону, снова садится, рюмку ставит на подлокотник. И хоть бы капелька пролилась!

— Ну, друзья, за Хледин приезд!

Мы чокнулись, выпили, и опять сухощавый поставил свою рюмку на подлокотник. «Все равно,— думаю,— как-нибудь он заговорится да и смахнет ее на пол, если не поставит, как все добрые люди, на стол, а будет манерничать, держа под локтем».

Но этого не произошло ни с этой рюмкой, ни с последующими, которые он потом выпивал, хотя даже и не смотрел на них, словно бы забывая, что они есть на свете, стоят на подлокотнике. «Позер, по­зер настоящий»,— думаю я, наблюдая за ним.

— Леша, ты бы хоть познакомил людей,— спохватилась Наталья Прокофьевна. — Они, поди, не знакомы еще.

— Верно, мамка, мое упущение,— говорит Кожевников. — Андрей, это наш старинный друг, мы еще в двадцать втором работали вместе в Покровском приемнике. А зовут его Федор Каманин, хотя на Каме он сроду не был, ни он, ни предки его, а там кто его знает, может, в каком колене и жили там. А это, Хледя, тот самый Андрей Платонов, запись которого в Загорском музее так тебе не пришлась по нраву. Будьте знакомы, полюбите друг друга.

«Так вот он каков!» — думаю я, глядя на сухощавого уже не стесняясь, в оба. А он на меня и не смотрит, будто нас не знакоми­ли, будто меня и нет вовсе. Был Платонов слегка навеселе.

— Это почему же ему не понравилась моя запись? — обращает­ся к Кожевникову.

— Он тогда сказал, что она обидна для стариков.

— А ты бы ему пояснил, что тех старичков трудно чем-нибудь обидеть, особенно Тарасовну, она сама хоть кого обидит.

Впоследствии, перебравшись в Загорск, я чуть ли не год прожил в доме Авдотьи Тарасовны, муж ее помер, музей ликвидировали, и она, боясь воров, брала квартирантов. Старуха была зело оригинальная, чем-то смахивала на лесковскую воительницу, она и родом была из Ельни, встречалась на своем веку с такими людьми, как Сытин, Телешов, Брюсов, Пришвин, но так и осталась неграмотной. Кое-какие богатства у нее все-таки уцелели, держала их цепко, ей уже далеко было за семьдесят, когда я услышал от нее: «На тридцать-то лет мне, Феденька, хватит, а дальше-то как жить буду?» Но это все я не враз оценил, а Платонов и побыл у них часа два от силы, а глав­ное ухватил, понял.

Беседа за столом у Кожевниковых между тем продолжалась, они вели прежний свой разговор, прерванный из-за моего прихода, я больше помалкивал, незаметно наблюдал за Платоновым, прислуши­вался к его словам. Говорили же они вот о чем.

— Нет, Андрей, я честно могу сказать, что завидую тебе хорошей человеческой завистью.

— А я тебе, Алексей, искренне завидую.

— Если б я только мог писать, как ты!..

— Каждая птичка поет тем голосом, какой господь бог дал. Только в чем у нас с тобой разница? Ты пишешь по-своему, на свои темы, я — по-своему и тоже на свои. Но тебя печатают без препон и заминок, а у меня все получаются заторы. А пить-то и есть моей семье надо? Я ведь тоже хлебом от литературы стал кормиться. И что мне делать? Бросать это дело, когда я возомнил себя писателем? Я уж иногда задумываюсь: а писатель ли я?

Между прочим, эту мысль Платонов и впоследствии не раз вы­сказывал. Кожевников его уверяет, что уж кто-кто, а он-то и есть истинный писатель, и рано ли, поздно ли, а его поймут, признают, его будут печатать всего.

— Это будет, когда меня не будет, — говорит ему на это Плато­нов и рюмочку хлоп и снова ее на подлокотник.

Так у них и идет, приблизительно все на эту тему, а мне неин­тересно, я ведь его еще не читал, вижу, что в разговор мне не вкли­ниться, с другом своим толком не поговорить, и решил откланяться. Кожевников меня понял:

— Заходи, Федя, завтра. Потолкуем на свободе.

И не сказал бы я, что Андрей Платонов в тот раз понравился мне, нет, не сказал бы...