ие в книге. Они-то и связывают все стихи в одно целое и в конце концов создают образ «героя» книги — образ, не соответствующий, конечно, самому автору, но им и не вполне вымышленный. Этот человек — частица каждого из нас – о, ничуть не героическая и не творческая, а, наоборот, слабая, смятая, удивленная, утомленная, скучающая. Дон-Аминадо прекрасно знает, что это именно слабая частица, и потому он все время над ней подтрунивает и ни на какие пьедесталы возводить ее не склонен. Но знает он и то, что «творчество» и «героизм» если сейчас в ком-нибудь и присутствуют, то всегда они нестройны, не согласны, противоречивы, а слабости и смятения приблизительно одинаковы: каждый современный человек, и в особенности русский человек, щепка одного и того же срубленного леса. Отказываясь от глубокого воздействия, Дон-Аминадо ищет впечатления широкого и, никого особенно не тревожа, задевает всех. Его сатира нисколько не обличительна, она никого не бичует и не стремится ничего исправить. Ее гражданственность сказывается только в том, что она всегда трогает «общие струны» и поэтому объединяет людей, а не уводит их в замкнутые безнадежные мечты, как это часто делает поэзия. Если попытаться резюмировать содержание книги Дон-Аминадо, то, пожалуй, правильнее всего сказать, что это — тоска о благополучии: уехать бы в Россию, «по узкоколейке из Парижа в Елец», забыть бы все катастрофы и несчастья, вернуть бы вдобавок молодость, да чтобы вновь послышался «ночью тихой, ночью сонной, то смех, то шепот заглушённый…» Обывательщина, — восклицает в гневе какой-нибудь несговорчивый пророк или «безумец». Что же — согласимся. Но заметим, что к этой обывательщине необходимо сделать «корректив на время», как выражаются в советской печати. И если этот корректив сделать, то окажется, что обывательщина выдержит какие угодно метафизические, мистические и любые другие подходы: тоска об «уюте» в русской душе есть сейчас кончик той линии, на другом конце которой и последняя гарантия, и торжество мировой справедливости, и прочие прекрасные вещи.
Правда, это только узкий обрывочек — не надо преувеличивать. Но за него люди держатся сейчас с такой настойчивой страстностью, что пройти мимо него нельзя. Дон-Аминадо не прошел, а постарался дать голос этому чувству, для виду «накинув плащ» иронии и насмешки, как бы забронировавшись от упреков в сентиментальности…
Если его книгам суждено «пройти веков завистливую даль», в них уцелеют не только блестящие и остроумные стихи, но и настоящий «обломок эпохи».
«ЦИНИКИ»
Существуют «бродячие темы». Они приходят одновременно к различным писателям, они носятся в воздухе и подсказываются временем или событиями. Они создают иллюзию влияний писателя на другого, иллюзию какой-то их взаимной зависимости, и трудно бывает иногда поверить, перекликающиеся авторы не знают друг друга по имени. Совпадение кажется невероятным, хотя оно повторяется и повторялось постоянно, и пора к нему уже и привыкнуть.
Есть сейчас несколько таких тем — одну из них можно было бы назвать темой «ликвидации». Она в России распространеннее, чем на Западе, вероятно по двум причинам: потому что в России для ликвидации, для проверки и пересмотра сейчас больше материала, и еще потому, что русские беллетристы еще не отвернулись от быта, от бытовых «зарисовок». На Западе писатели сейчас заняты человеком вне времени и пространства, человеком вообще, — в России ищут и изображают героев нашего времени. Тема ликвидации в двух словах такова: пронеслась революция, «отшумела», «отбушевала»; встревоженному сознанию мерещились невиданные картины; взбудораженную волю влекли небывалые задачи; было упоение, был восторг перед внезапно блеснувшими мировыми перспективами… И вот все кончилось. Ни рая на земле, ни равенства, ни счастья – опять лихачи на Тверской, «шикарные кафе» и нищета рядом. Ждать больше нечего, верить больше не во что.
Как издевался когда-то К. Леонтьев — «для того ли Цезарь переходил Рубикон и Александр в пернатом каком-нибудь шлеме шел в Индию, чтобы на развалинах всего этого былого великолепия копошился теперь "буржуа!"» — так многие юноши в Москве, и особенно в русской глуши растерянно спрашивали себя: для того ли, за это ли мы «боролись»? И наступило безразличье ко всему, что происходило вокруг.
Об этом написано в России за последнее время много книг, и прежде всего в их ряду надо назвать повесть Ал. Толстого «Голубые города». Есть отголосок этой темы и в «Воре» Леонова, но там она не является главной и в сложном движении этого замечательного романа она порой теряется. На Западе роль революции сыграла война. Конечно, война оставила меньший след в душах, меньше ломки произвела во внешнем быту. Но и война для многих участников ее осталась «незабываемой», по той простоте отношений к жизни и смерти, которую она с собой принесла, по чувству глубокого братства, которым она связала сражавшихся. Изнеженный и утонченный герой одного из последних романов Поля Бурже («Le danseur mondain»), писателя правдивого и по «уловлению настроений» очень опытного — вспоминает о фронте, приблизительно так же, как у Ал. Толстого его Буженинов бредит о «голубой Москве», и совершенно одинаково оба они оказываются неспособны к будничной жизни.
Вот еще одна ликвидационная книга: «Циники», роман Мариенгофа. Она отчасти выходит за пределы этой темы, но внушена ею же. В сущности, в глубине ее лежит не только вопрос: «как перестать быть революционером?», но и вопрос следующий, дальнейший: «как перестать быть человеком?» Книга странная и, местами, отвратительная, но умная, резкая и отчетливая. Автор ее – довольно известный поэт, бывший футурист, бывший имажинист, и сводит он счеты не только с революцией, но, кажется, и со средой, в которой долго жил, с духовным наследием этой среды.
В романе три главных действующих лица:
Ольга, ответственная работница. Кстати, диалог о ее зачислении на службу:
– Делать вы что-нибудь умеете?
– Конечно нет.
– Н-да… в таком случае Вас придется устроить на ответственную должность.
Сергей, видный коммунист, и «я», рассказчик, брат Сергея. Рассказ ведется короткими, микроскопическими главками, вперемежку с сообщениями с фронта, справками о голодающих и ленинскими декретами. Стиль бедный и однообразно-хлесткий.
В Ольгу влюблен «я» и влюблен Сергей. Ольга недоумевает, как можно будет жить в Москве, если в лавках не окажется «золотого герленовского карандашика для губ», но в то же время, получив от какого-то сумасброда пятнадцать тысяч долларов «за ночь», отдает их по велению революционной совести на голодающих.
«Я» изнывает от страсти к Ольге, но, узнав из ее же уст об измене, решается «попросить
об одном пустяке»:
– Примите, пожалуйста, ванну.
На что Ольга с улыбкой отвечает:
– Конечно.
Сергей расстреливает Ольгиного брата и предает ее друзей, хотя и у него «золотое сердце»… Все в том же роде. «Автор» — знаток и ценитель искусства, но вдруг разражается следующей тирадой: «Что может быть отвратительнее музыки? Никак не могу понять, почему люди, которые жрут блины, не говорят, что занимаются искусством, а люди, которые жрут музыку, говорят это… Меня никто не убедит, что в гениальной симфонии больше содержания, чем в гениальном салате». Другие афоризмы его таковы, что их не совсем удобно перепечатывать.
Под оболочкой «цинизма», по замыслу Мариенгофа, должны, очевидно, скрываться настоящие чувства, должна двигаться настоящая жизнь. Ирония заглавия несомненна. Ольга в конце концов кончает самоубийством — от беспричинной тоски. Последняя фраза авторского дневника звучит грустно-лирически… Не слишком опустошены Мариенгофом его герои: им иногда удивляешься, им ни минуты ни в чем не сочувствуешь. Эти искалеченные несчастные существа даже не похожи на людей, и на фоне революции, под ее то вздымающийся, то падающий аккомпанемент, они бродят как тени. Стать ей «созвучными» им никак не удается.
Что такое эта книга? Бесстрастная запись или обвинительный акт с благонамеренной тенденцией, или «психологический этюд», или горькая авторская исповедь? Не знаю. Но книга любопытная.
О ФРАНЦУЗСКОЙ «INQUIETUDE» И О РУССКОЙ ТРЕВОГЕ
Мы засиделись в Европе – дольше, чем думали, дольше, чем надеялись. Во всяком случае, слишком долго, чтобы можно было вернуться домой ни с чем – ничего здесь не приобретя и ничему не научившись. «Пора домой» – это как бы лейтмотив, повторяющийся во всех наших здешних беседах. Пора – хоть и невозможно еще. Не удивительно ли, что в беседы эти редко вплетается другой мотив, казалось бы, столь естественный: что мы с собой в Россию привезем: «учености плоды, вольнолюбивые мечты», как Ленский, или что-нибудь иное? В первый раз за всю нашу историю десятки тысяч образованных русских людей проводят долгие годы на Западе, о котором у нас всегда так страстно мечтали, куда так рвались, — с любовью или ненавистью, но все равно рвались, — и неужели это пройдет бесследно? Побыли, постранствовали, поскучали, победствовали — и вернулись, как ни в чем не бывало? Принято говорить, что с эмиграции многое спросится. Если это действительно так, то в первую очередь Россия вправе будет спросить с нее, вгляделась ли она и постаралась ли понять, как и чем жив Запад, каким силам обязан он своей многовековой, достойной мощной жизнью – и, наконец, правда ли, что он «разлагается»? И еще: почему он разлагается, если это правда, если действительно Европа только «огромное кладбище», как еще полвека тому назад с грустью утверждал Иван Карамазов? В России всегда искали на Западе урока и всегда опасались вместе с уроком найти и предостережение. И вот, наше затянувшееся сидение заграницей может оказаться поводом для окончательной проверки западничества — и того, насколько оно жизнеспособно или плодотворно. Если мы вернемся такими же, как уехали, не обогатясь ничем и ничего не вывезя, то будет естественно решить, что Запад нам «не подходит», что мы «увы! не созданы друг для друга». Но этот вывод окажется приемлем только после того, как будет установлено, что мы со своей стороны сделали все, чтобы поучиться, и что среди других, ближайших забот не забыли дела, которое для будущего едва ли не важнее, чем наши здешние споры. Хотим мы или не хотим, этот экзамен нам держать придется.