давал людям спать, нет. Его дело грустнее, опаснее, оттого и есть в каждой шестовской строчке привкус самоистязания. Похоже, будто люди, плохо ли, хорошо, построили себе какой-то дом, где и укрылись от «стихий». Может быть, они бедный, жалкий, убогий дом себе построили. Может быть, первый строитель — не Аристотель ли? — должен был лишить людей «счастья и поэзии безначалия», чтобы вогнать их туда… Может быть. Но — иначе жить нельзя. Шестов же как будто снова гонит людей вон, на бесконечный, леденящий простор, где, обретая свободу, они снова окажутся от всего беззащитны. Никогда мы добровольно свой дом, убежище разума, не покинем, но
…страшных песен сих не пой,
Под ними хаос шевелится
— вспоминаются порой тютчевские стихи, когда читаешь Льва Шестова.
ПО СОВЕТСКИМ ЖУРНАЛАМ
Кто читает или просматривает московские журналы постоянно, — тому большей частью кажется, что никаких перемен в них не происходит. Как год, как два года тому назад «Красная новь» чуть-чуть скучнее других ежемесячников, «Новый мир» чуть-чуть живее, «Звезда» по-прежнему остается самым «культурным» советским журналом… Все то же, одним словом. Но интересно проделать опыт. Взять ту же «Звезду», тот же «Новый мир» за прошлые годы и сравнить с теперешними книжками журнала: уровень понизился несомненно, все стало серее, казеннее, беднее; ничтожества сделались крикливее и требовательнее, люди даровитые и хоть сколько-нибудь независимые все дальше оттесняются на задворки…
Подлинной литературы немного в советских журналах. Наивно было бы на основании этого заключить, что литература вообще оскудевает в России. По рассказам людей, приезжающих «оттуда», по письмам, по слухам мы знаем, что «такой-то работает над романом», другой «закончил поэму», но ни этого романа, ни этой поэмы в «Звездах» мы, конечно, не увидим. Они существуют только в списках. Лишь тогда, когда России будет свободная печать, можно будет судить о том, что создано в нашей литературе за последние годы. Надо сказать, что сейчас главный и худший бич литературы не цензура: цензура, в собственном смысле слова, запрещает произведения, бесспорно враждебные власти, отчетливо «контрреволюционные»… С этим давно все свыклись. Но сейчас все реже и труднее допускаются к печати произведения «нейтральные», где на злободневно политические темы ничего не говорится. Их не запрещают, их бракуют как «ненужные», их ни один редактор не берет из страха, чтобы его не обвинили в том, что «вместо проблемы классовой борьбы он занимается проблемой женских волос», — как выразился недавно поэт Безыменский. Цензура молчит, цензура не возражает, — теоретически произведение может появиться в печати. Но на деле оно не появляется, ибо появиться ему негде. Изменение, происшедшее в советских журналах, можно резюмировать приблизительно так: раньше, еще недавно, в них помещалось то, что допущено к печати, — и редактор волен был в этом материале выбирать лучшее; теперь журналы открыты только тому, что к печати рекомендовано… Оттенок очень существенный. Журналы зорко друг за другом следят и в критических отделах друг друга ловят на «непростительном легкомыслии», на «непонятном пренебрежении задачами момента», если вдруг появится там или здесь рассказ, где герой не борется с кулаком и не рассуждает о социалистическом строительстве.
Исключения бывают. Журналам приходится все-таки заботиться о «самоокупаемости», а если в стихах и в прозе речь будет только о кулаке, то подписка останется только принудительная (библиотеки, клубы и т.д.), и все мольбы, обращенные к подписчику частному, чтобы тот «не позабыл озаботиться своевременной присылкой подписной платы» на ближайший год или полугодие, останутся гласом в пустыне. Поэтому и допускаются поблажки. Так, в «Новом мире» печатается блестящий и увлекательный «Петр I» Ал. Толстого, — правда, печатается небольшими порциями, обыкновенно между двумя рассказами или повестями особенно «ударными». Из больших вещей, помещенных в этом журнале за последнее время, надо выделить новый роман Леонова «Соть». Он должен вскоре выйти отдельным изданием, и тогда о нем надо будет поговорить подробно. Роман очень талантлив, как все, что Леонов пишет. Но он бледнее «Вора», и многое в нем кажется написанным по указке, без увлечения и интереса. Критика — вообще к Леонову враждебная, — на этот раз к нему оказалась довольно благосклонна, вероятно, потому, что роман «производственный». Другое «производственное» сочинение в том же журнале — «Гидроцентраль» Мариэтты Шагинян — скучно и вяло донельзя.
В «Звезде» окончен горьковский «Клим Самгин». Сейчас печатается бледноватый роман М. Слонимского «Фома Клешнев» и повесть Ольги Форш «Сумасшедший корабль» из быта интеллигенции в первые годы революции. В этом журнале сравнительно недурны стихи, что объясняется, вероятно, присутствием в составе редакции Н. Тихонова, поэта даровитого и знающего в своем деле толк. Бывают любопытные вещи и в архивно-мемуарном отделе «Звезды» — их больше, во всяком случае, чем в других журналах: письма Блока, нередко замечательные, статья К. Чуковского о «Молодом Толстом», содержащая несколько неопубликованных документов, даже воспоминания Бонч-Бруевича о Кропоткине, написанные тенденциозно и сбивчиво, но по материалам, не лишенным интереса.
В «Красной нови» царит то Гладков, то Никифоров, то Сергеев-Ценский, то Эренбург. Последний печатает в журнале свои путевые очерки — очень удачные, в общем, особенно если сравнить их с его беллетристикой. Гладков в последнем номере «Красной нови» поместил курьезный рассказ «Вдохновенный гусь» — картину провинциально-партийных нравов.
В «Молодой гвардии» достойны внимания очерки – о «новом быте», о «колхозе» и др. Беллетристика же совсем слаба. Сейчас там в виде главной приманки печатается роман Новикова-Прибоя «Цусима», где больше всего речи — как и можно было ожидать — о тупости и жестокости офицеров. Красок автор не пожалел, и, пожалуй, даже наиболее «сознательные» из его поклонников признают, что он перестарался.
Об остальном не стоит говорить: беспросветная казенщина. Особый, приз за усердие по этой части следовало бы выдать журналу «На литературном посту». В этом издании печатаются только статьи. Тон, содержание, напряжение их таковы, что можно смело сказать: никогда, нигде, в самые мракобесные времена, в самых покорных листках не проповедовалось что-либо подобное. Бумага все терпит, но нет предела и терпению советских читателей.
<«ФОРЕЛЬ РАЗБИВАЕТ ЛЕД» М. КУЗМИНА. –«В ЛЕСУ» Е. КЕЛЬЧЕВСКОГО>
М. Кузмин начал писать стихи очень поздно, после тридцати лет. Он сам не раз рассказывал, что Брюсов советовал ему:
— Михаил Алексеевич, вы должны писать стихи. — Кузмин отвечал: «Я не могу, не умею…» В один прекрасный день он решил Брюсова послушаться. Когда человек еще очень молодой начинает заниматься поэзией, у него, помимо формальной неопытности, сказывается во всем неопытность умственная, душевная и долгие годы учения идут потом не столько на тренировку в стихосложении, сколько на «искание самого себя», своей темы и своего стиля. Кузмин взялся за стихи, будучи уже сложившимся человеком, и притом человеком изощренной культуры, напряженной душевной жизни. В его тогдашнюю речь вплетались воспоминания о волжских скитах, где он будто бы провел молодость, и цитаты из Боккаччио, которого он знал чуть ли не наизусть, византийские предания и древнерусские духовные песни… Он говорил о второстепенных французских авторах XVIII века, как о своих близких знакомых, и с тою же легкостью ссылался на последнюю, только что прогремевшую парижскую знаменитость. Он умел как никто, «хранить молчанье в важном споре», молчать с таким видом, что спорящим становилось не по себе, – будто ясно было, что именно он, молчащий Кузмин, знает и понимает по предмету спора больше всех и только из-за каприза или по лени не благоволит высказаться… Во всем этом не было никакой позы. Кузмин был слишком умен, чтобы соблазниться ролью доморощенного российского эстета-денди или «петербургского Уайльда», как называли его некоторые невежественные поклонники. Кузмин всегда оставался самим собой — талантливейшей и сложной натурой, личностью, которая могла бы стать поистине замечательной, если бы… трудно, в сущности, сказать, что «если бы». Сказать, что не было в Кузмине стержня, не было «костяка» — диагноз будет слишком общим, а едва ли к Кузмину что-либо общее применимо. Остановимся лишь на том, что «чего-то» чрезвычайно важного, чрезвычайно необходимого Кузмину не хватало, и потому с годами почти все им написанное распылилось, обветшало… Перечитывая теперь его изысканно-небрежную прозу, его томные стихи, мы не без некоторого недоумения ищем в этих книгах того, что так восхищало когда-то Вячеслава Иванова и Брюсова, Анненского и Блока. И не всегда находим.
Литературное дарование Кузмина, в особенности дарование стихотворное, не было ни очень велико, ни очень значительно. Стихи его возникли случайно, и «пафоса неизбежности» в них нет. Но благодаря тому, что Кузмин был человеком редкостным по своеобразию и законченности, и еще потому, что обратился он к поэзии в зрелости, ему удалось оставить в книгах своих — то здесь, то там — какой-то неизгладимый след своей души, своего сознания, – несколько строк, десять или пятнадцать небольших стихотворений, прелестных и как бы беспомощных, жалких и очаровательных. Оттого кажется, если бы мы вздумали разобрать кто из стихотворцев последнего периода нашей литературы был поэтом, а кто лишь «виршеплетом», хотя бы и блистательным, то в первый, очень короткий список Кузмина все-таки надо было бы включить без колебаний. Он нашел в себе силы пробиться сквозь «толщу слова», — вероятно, потому, что литература его, собственно говоря, никогда не прельщала, и в самый разгар увлечения формальными опытами он над ними только посмеивался. Кузмина не интересовала словесность как нечто целое, создаваемое общими трудами, традициями, пр