Литературные заметки. Книга 1 ("Последние новости": 1928-1931) — страница 71 из 106

ли – и уж он ли не разбирался в качестве и достоинствах стихов! Но вот Блок, чуждый брюсовским влияниям и не взвешивавший поэзию на ладони, как какой-то товар, а слушавший ее всем сердцем и разумением своим, любил Лермонтова страстно. И теперь, когда брюсовский период русской поэзии — нужный, полезный период, но все-таки служебный, рабочий — бесповоротно закончился, «звезда» Лермонтова восходит снова. Пусть третьестепенный стихотворец, — хочется возразить отрицателям его – но гениальный поэт. Он не успел стать мастером в брюсовском смысле, может быть, и не очень хотел им быть. Но это он в семнадцать лет написал «Ангела». Это он написал:


Выхожу один я на дорогу…


— стихотворение, что говорить, неровное, сбивчивое в середине, но в начале, в первых двух строфах, столь поразительно-чистое, что все другие известные нам стихи кажутся рядом, действительно, «скучными песнями земли». Да, бесспорно: слабости, длинноты, даже безвкусица, — но за всем этим единственный во всей нашей поэзии глубокий и сияющий фон, будто глубокая звездная ночь, лишь изредка, в прорыве отдельных строк видимая. У многодумного, многотрудного Бора­тынского этого все-таки нет. Нет этого даже у Пушкина, даже у Тютчева. Если у них есть другие богатства, то, тем более, скажем: каждый велик в своем роде.

Я только что заметил, что Лермонтов не успел стать мастером. Многое в его творчестве надо отнести на счет юности его, многое объяснить ею, и, думается пуля Дантеса не унесла в могилу столько «несвершенных свершений», сколько пуля Мартынова. Духовный рост Лермонтова совершался непрерывно, как увеличивалось — несмотря на отдельные срывы — и его владение словом. Одно только сравнение последовательных редакций «Демона» в этом убеждает. Но я позволю себе для большей убедительности привести стихотворение, написанное поэтом за год до смерти — не столь известное, чтобы его все знали наизусть, хотя и достойное этого:


Любил и я в былые годы,

В невинности души моей

И бури шумные природы,

И бури тайные страстей.

Но красоты их безобразной

Я скоро таинство постиг,

И мне наскучил их бессвязный

И оглушающий язык.

Люблю я больше год от году,

Желаньям мирным дав простор,

По утру ясную погоду,

Под вечер – тихий разговор.


Стихи написаны в альбом. Они случайны и заканчиваются шутливой строфой, по существу не имеющей к ним отношения… Но эти 12 строк, как прелестны они и как законченны! Мастер своего дела пробуждался в зрелом Лермонтове. И не только мастер: разве нет в этом стихотворении ответа на «Парус», поздней, зрелой поправки к его заключительному двустишью и вообще к байронизму? По таким вещам и можно судить, что потеряла Россия в роковой июльский день 1841 года.

Несколько слов в заключение – о прозе Лермонтова. Удивительна в ней ее новизна по сравнению с прозой современников, ее обращенность от XVIII века к будущему. В то время как все другие заботятся почти исключительно о совершенстве создаваемой вещи, Лермонтов ищет правдивости, полноты и глубины человеческого образа. Внутреннее у него впервые противопоставлено внешнему. Если верно, что вся позднейшая русская литература вышла из шинели Акакия Акакиевича, то, продолжая эту не совсем удачную метафору, надо было бы по справедливости вспомнить еще и о печоринской черкеске.


ЧЕЛОВЕК В СОВЕТСКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ


I

Каждый читает книгу по-своему, – и свое в ней находит. Одни, торопливо переворачивая страницу за страницей, стремятся узнать только: что случится дальше? Других интересует: что хотел сказать автор? Третьи ищут художественных достоинств, ценят больше всего блеск описаний или остроту стиля… Конечно, разнообразие читательских «типов» этими категориями не исчерпывается, а главное, – ни в одну из них не укладывается вполне. Живое сознание – не схема. В каждом сознании только преобладает та или другая склонность, но не заполняет его целиком.

Советская литература многих отталкивает. Нередко здешним критикам приходится слышать: «зачем вы обо всех этих Пильняках и Бабелях пишите? Какое нам до них дело? Не безразлично ли, что один талантливее, другой бездарнее? Все они – одного поля ягоды». Такие речи диктуются иногда соображениями, которые никак нельзя принять всерьез: «не хочу, например, читать книгу, отпечатанную по новой орфографии, без ятей и твердых знаков; или: не могу без дрожи слышать слово товарищ». Это – как бы «первая ступень» возражений, которые делаются против внимания к советской литературе, первая ультраобывательская фаза их. За ней, может быть, и есть личная боль, личные горькие воспоминания и обиды, но есть и каприз, упрямство, с которым слабая мысль не в состоянии справиться. Другие говорят: советская литература скучна. Это, до известной степени, верно, как верно и то, что в художественном отношении она находится на уровне довольно низком: для оценки и понимания ее требуется снисходительность, для снисхождения нужна доброжелательность. У кого этого свойства нет, тот найдет в советских романах и повестях, — за немногими исключениями, — только пищу для насмешки, ничего больше.

Два слова сначала о «скуке». В большинстве советских произведений, — как и почти всегда в творчестве малоразвитой культуры, — действие подчинено формуле «от мрака к свету»: коснел кто-нибудь в заблуждении, был несчастлив, — познал истину, стал счастлив… Рабочий пьянствовал, нищенствовал; приятели уговорили его сходить на собрание в «ячейку»; там его образумили; он записался в партию, понял величие борьбы за социализм и другим стал подавать пример. Или темная деревенская баба терпела побои от мужа, — но вот записалась в колхоз, сдала детей в ясли и нашла цель жизни в общей работе. Действительно, читать такие вещи скучно. Сразу, с первых страниц знаешь, чем дело кончится, и даже в тех случаях, когда торжество добродетели и посрамление порока не так очевидно, как я только что предположил, все-таки можно быть уверенным что коммунист окажется прав, а всякий другой человек неправ. Иначе не бывает, – и эта тенденциозность расхолаживает. Помимо того, «художественность» советской литературы, в общем, очень невелика. Нам случается иногда, по отношению к тому или другому роману, употреблять эпитеты «блестящий», «замечательный» и т. д. Надо сознаться: все это говорится только относительно, только по сравнению с общей массой приходящих из России книг. Разумеется, человека, привыкшего хотя бы к среднему современному европейскому уровню беллетристики, — особенно французской и английской, — средняя советская книга поражает прежде всего дурным качеством «выделки». («По-русски — работа, по-ихнему — дрянь», — можно вспомнить здесь стих Безыменского.) Все грубо в ней, все наивно и неумело. Если в советской литературе имеются достоинства и есть даже величие, то обнаруживается это после долгого чтения, не сразу, а только как результат улежавшихся, очищенных впечатлений. Отдельные книги лишены тех качеств, которые можно охарактеризовать как «ювелирные». Одна лучше, другая хуже, но, в общем, это — «по-русски — работа, по-ихнему — дрянь». Единственное в России, что находится сейчас на уровне высокой европейской «квалификации», — это проза поэтов: Пастернака, Тихонова… Отчасти с ними могут соперничать, по качеству работы, такие беллетристы, как Олеша или Бабель. Но Леонов, например, который все-таки наиболее значителен среди молодых советских писателей, с ювелирной точки зрения совсем слаб. От его книг остается в памяти только «музыка» их, только расплывчатые очертания замысла, – отдельные же страницы все забываются. Эстетическая неприязнь к Леонову – и писателям его склада – понятна и естественна, особенно на первых порах знакомства. Пожалуй, только если эта эстетическая неприязнь затягивается, она свидетельствует о пристрастии к «художественности», в самом узком, ограниченном смысле слова.

Но не будем забегать вперед. Наоборот, согласимся искренно и безоговорочно: в общем советская литература скучновата, серовата, слабовата… Понижение писательского мастерства и, особенно, понижение читательских требований, — объяснимое причинами, далеко выходящими за пределы литературы, — сказывается. Многие элементы как будто выпали из обихода. Ощутительнее всего потеря иронии, этой важнейшей приправы во всякой литературной кухне. Советская словесность пресна. Если к ней иногда тянет искреннейших европейских «гурманов», то кто же обманывается? Это снобическая прихоть, следствие пресыщения.

И все-таки пресная, слабая, скучная, серая, наивная советская литература достойна с нашей стороны самого страстного интереса, самого пристального внимания. Отчего? Думаю, что самый короткий ответ будет и самым точным, самым, правильным: это интерес и внимание к России.

Разумеется, и тут дело не обойдется без возражений, — и возражений бурных, с пожиманием плеч, с возведением очей к небу, с улыбкой сожаления или презрения к собеседнику. «Как, а цензура? Как, а гнет и правительственное внушение, величаемое социальным заказом? Как, а общее прислужничество, общая подавленность, боязнь "сметь свое суждение иметь"? Неужели литература, живущая в таких условиях, может быть выражением того, что думает и чувствует Россия? Подлинная Россия сейчас молчит!»

На первый взгляд, все это — совершеннейшая, абсолютная правда. Но только на первый взгляд. Правда в этих суждениях есть, но она перемешана с большой долей лжи, — и далеко не абсолютна. Было бы слишком долго опровергать эти речи «пункт за пунктом», это отвлекло бы нас от темы, да не раз это уже делалось. Бесспорно, рядовая советская журналистика дает образцы непревзойденного в истории «всех времен и народов» раболепия и угодничества. Бесспорно, литература более совестливая стеснена во всем, в каждом живом своем проявлении, Бесспорно, она «задыхается»… Но она не умерла, — не только в том смысле, что по слухам где-то в новых катакомбах пишутся и под спудом хранятся какие-то неведомые нам произведения: нет, она не у