Литературные заметки. Книга 2 ("Последние новости": 1932-1933) — страница 32 из 71

стихи Некрасова. Но всего только — несколько чудесных строф в ворохах дребедени и мусора. Романист? Н этот счет едва ли возможно разногласие. «Петербург» — книга, которую читать в высшей степени интересно, столько в ней ума, остроумия и выдумки. Но люди в ней из картона и чувства их вымышлены: этого ничем скрыть нельзя. Запах типографской краски в книге слишком силен. Это, разумеется, замечательная, любопытнейшая литература, но ее, эту литературу, какая-то тончайшая и роковая черта отделяет от тех областей истинного творчества, где легче и свободнее достигается большее.

«Маски» являются вторым томом романа «Москва» и прямым продолжением «Московского чудака» и «Москва под ударом», составляющих вместе том первый. С обворожительной наивностью, — или, может быть, с иронией, стоящей на грани издевательства, — Белый говорит:

«Москва» — наполовину роман исторический. В первом томе я рисую беспомощность науки в буржуазном строе и разложение устоев дореволюционного быта. Второй том рисует разложение русского общества осенью и зимой 1916 года. Третий том, в намерении автора, должен нарисовать эпоху революции и часть эпохи военного коммунизма: четвертый том обнимет эпоху конца НЭПа и начала реконструктивного периода.

Какой-нибудь доверчивый и простодушный человек примется, чего доброго, перечитывать «Москву» в ожидании на самом деле найти в книге историческую фреску, картину разложения и реконструкции, одним словом, — так называемое «широкое бытовое полотно». Что найдет он в действительности? В девяносто пяти случаях из ста — ничего, у него не хватит терпения искать и доискиваться. Если же хватит, — то обнаружит собрание сумасшедших, среди которых медленно сходит с ума сам автор. Я вовсе не поклонник «здравого смысла во чтобы то ни стало», как выразился один из героев Анатоля Франса. Но после чтения «Масок» хочется почитать что-нибудь ясное и здравое, Вольтера, например, или прозу Пушкина, или Герцена, хочется убедиться, что дважды два по-прежнему четыре, а не, например, сорок семь, и что в нашем бедном скудном мире бедные скудные законы логики все еще что-то значат.

Постараюсь передать фабулу «Москвы», насколько позволяют это сделать первые два тома романа.

Профессор Коробкин — великий математик. Случайно он делает открытие, имеющее необыкновенное значение для развития техники, в частности, для техники военной. Об этом тотчас же узнают все европейские державы. Начинается слежка, шпионаж. Авантюрист Мандро, германский шпион, решается добыть у Коробкина его секрет, какой бы то ни было ценой. Но профессор на деньги не падок. Мандро ночью проникает в его квартиру, жестоко пытает его и выжигает ему глаз. Коробкин сходит с ума, но бумаг с вычислением не выдает. Мандро попадает в тюрьму и, будто бы, там умирает. Коробкин — в больнице. В дело вмешивается его брат, который, вместе с другом профессора, по фамилии Киерко, решает вывести все на чистую воду. Коробкин выздоравливает, возвращается домой. Его жена сошлась за это время с другим профессором, Задопятовым. Вновь выступает на сцену Мандро, который, оказывается, не умер. Но несчастная дочь авантюриста, Лизаша, им обесчещенная, ищет правды. Много еще случается разнообразных, таинственных и непонятных происшествий, пока не раздается страшной силы взрыв. «Кто уцелел? Кто разорван? Читатель, пока: продолжение следует».

Продолжение — будет дано в третьем томе.

В пересказе похоже, что — роман как роман. Но мне пришлось выделить из создания Белого его повествовательные и беллетристические элементы, связанные с воспоминаниями о молодости и о том старинном профессорском житье-бытье, которое не раз уже он со злобной насмешкой описывал. Эти элементы у Белого растворяются, тонут в море описаний, восклицаний и посторонних замечаний. Автор указывает, что фабула сама по себе в чистом виде для «Масок» и вообще «Москвы» несущественна.

Оказывается, «моя проза — совсем не проза; она поэма в стихах; она напечатана прозой лишь для экономии места». До сих пор Белый об этом не предупреждал, он называл «Москву» романом, не де­лая никаких оговорок. Но в предисловии к «Маскам», заранее защищаясь от нападок, он указывает, что его фразу надо читать, «став в слуховом фокусе», т. е. вникая столько же в звук, сколько и в смысл, — столько же если не больше. «Кто не считается со звуком моих фраз и с интонационной расстановкой, а летит с молниеносной быстротой по строке, тому весь живой рассказ автора, из уха в ухо, — досадная помеха».

Не знаю, что на это возразить: так неожиданно подобное утверждение под пером столь многоопытного литературного теоретика, каким является Белый. Как будто он забыл, что границы прозы и стиха условны, и что нельзя точно определить, где кончается одно, где начинается другое (по Маллармэ: «есть алфавит и поэзия: прозы нет»). Как будто Толстой или Гоголь, или Достоевский, или любой «прозаик», сколько-нибудь взыскательный к слову, — даже если он пишет не роман, а пустяшную статью, — не проверяли и не проверяют фразу слухом, по несколько раз ее себе повторяя и понимая и чувствуя, что от места слова в предложении зависит полностью его сила и вес. Я опять позволю себе повторить, что со стороны Белого это заявление о необходимости относиться к его произведению, как к поэме в стихах, есть или внезапная необъяснимая наивность, или издевательство. Пожалуй, предположение наивности правдоподобнее, если основываться, по крайней мере, на самом тексте «Масок»: он, с ритмической стороны, напоминает ту прелестную рубленую прозу, которая в приложениях к «Ниве» или «Отдыху» шла на изготовление всевозможных ноктюрнов и этюдов. (А Горькому пригодилась для «Песни о соколе».) Если таким товаром Белый не побрезгал, то, очевидно, с ним что-то неладное произошло, и он «опростился».

Для того же, чтобы дать понять о благозвучии поэмы Белого, достаточно привести первую ее фразу:

— Козиев третий с заборами ломится из Тартаганова к Ханнах-Пинахева особняку (куплен Элеонорой Леоновной Тителевой); остановимся: вот дрянцеватая старь. И Соляришин-Старчак с Неперепревым думалось, что покупалось пространство двора, а не дом: для постройки.

Стоило бы рассказать отдельно о предисловии к «Маскам». Это — невероятная в своей причудливости смесь высокомерия и робости, самомнения и поклонов в сторону марксистов, проницательности и слепоты, пафоса и комедиантских ужимок. В заключение Белый любезно сообщает, что он «учился словесной орнаментике у Гоголя, ритму у Ницше; драматическим приемам — у Шекспира; жесту — у пантомимы; музыка, которую слушало внутреннее ухо, — Шуман; правде же учился у натуры моих впечатлений».

Есть вещи, слова и заявления, над которыми неудобно даже смеяться: слишком легко. Мне кажется, приятная галерея благородных предков, которую сам для себя устанавливает Белый, — этого порядка. Уместнее повторить те слова, которые однажды пришли на ум Тургеневу, когда он смотрел на Гоголя:

— Какое ты умное, и странное, и больное существо!


ПУТЕШЕСТВИЕ В ГЛУБЬ НОЧИ


В двух словах напомню факты.

О книге Селина «Le voyage au bout de la nuit» заговорили сразу после присуждения Гонкуровской премии. Получил ее писатель посредственный, автор одного из тех романов, которые без особой скуки читаются, но и без особого труда забываются. Селина обошли. Но голосовали за него именно те члены жюри, которые славятся свои литературным «нюхом», да и некоторые из его противников признались после голосования, что сердце их полностью на стороне Селина, и если они его не поддерживали, то лишь по нежеланию разжигать страсти и поднимать скандал.

Прошло три или четыре месяца. Официальный лауреат Мазлин успел за это время, вместе со своими «Волками», отойти, как говорится, «в тень забвения». Его соперник, Селин, прославился на всю Европу, а во Франции вызвал бесконечные споры и целый поток статей. «Путешествие в глубь ночи» — книга огромная, мрачная и довольно дорого стоящая. Несмотря на это, она, действительно, — «у всех в руках». Кто-то правильно заметил, что ее читают «министры и шоферы, академики и консьержки». Нечто подобное было в прошлом году в Париже с «Любовником леди Чаттерлей», — но, разумеется, совсем по другим причинам.

Мнения крайне разноречивы. Одни превозносят Селина до небес, другие презрительно называют его полуграмотным болтуном, клеветником и циником, рассказывающим все, что ему придет в голову, без разбора или плана. Обстановка для успеха книги — самая благоприятная, тем более что положительные отзывы преобладают.

Осуждения и брань идут, главным образом, из лагеря принципиальных хранителей традиций, защитников добрых нравов и любителей всего условно-изящного в искусстве. Там, в этом лагере, утверждают, что, во-первых, Селин не умеет писать по-французски, во-вторых, он лишен чувства меры, этого коренного французского свойства, в-третьих, — развращает читателя и подтачивает в его сознании уважение к исконным человеческим добродетелям, в–четвертых… Но перечислять все обвинения ни к чему. Полезнее, пожалуй, вспомнить, что приблизительно то же говорилось в свое время о Флобере, о Бодлере, о Золя, о многих других. О «Мадам Бовари» один из авторитетнейших критиков три четверти века тому назад писал: «Эта книга утонет в грязи, которою автор пытался залить наше общество». Предсказание, как известно, оправдалось не вполне… Конечно, не следует делать заключения по аналогии: нельзя a priori утверждать, что судьба книги Селина будет такой же, как судьба флоберовского романа. Это было бы слишком легкомысленно. Единственное, к чему обязывает разноголосица в отзывах: внимательное чтение.

Книга замечательна. С первой до последней стра­ницы в ней чувствуется внутреннее единство, и есть ли в ней план или нет, — становится мало-помалу безразлично: если архитектурность в замысле и отсутствует, то все время присутствует в нем человек, – и этим спаивает, связывает распадающиеся части повествования, дает им непрерывную жизнь. Безразлично и то, «умеет» ли, — в школьном, строго грамматическом смысле слова, — Селин писать. Конечно, язык у него чудовищный: это смесь улич­ного «арго» с отрывистым красноречием лавочника, приправленная нарочитым прен