е мигая желтыми глазами и тихо шипела (понятно, кот шипел, но его мордочки не было видно — и такой вот создавался сюрреализм).
— Вы, наверное, давно тут живете и все и всех знаете, — говорил я; вдруг она достала из брюк папиросы со спичками и закурила; вот это деревенская бабушка, лихо! — Не подскажете, кому принадлежит избушка в здешнем лесу, похожая на вашу?
В ответ — молчание.
— Или как к ней пройти, а?.. Ну, извините.
Я вернулся к церкви на другом конце села, окруженной каменной оградой с кипарисами внутри, сел на лавку у ворот с висячим замком. Подождал и дождался: подъехал автомобиль, близнец моей «копейки», вышел батюшка в облачении и с потертым саквояжем, должно быть, ездил на требы.
Моему вопросу он не удивился, ответил обстоятельно:
— Избушка эта находится в нашем Чистом лесу. Да, такое вот название, при прежней власти был он заповедником. В лесу — точнее не могу сказать, поскольку никогда там не бывал. Кому она принадлежит — знаю.
— Кому?
— Сначала объясните причину ваших расспросов.
— Батюшка, речь идет о жизни и смерти!.. — начал я надрывно.
Он жестом остановил меня, вглядываясь мне в лицо светлыми слезящимися глазами.
— Да, место подозрительное. Когда-то дом относился к лесничеству, а теперь принадлежит моему многолетнему врагу.
— Многолетнему? — переспросил я. — Древней старухе из крайней избы?
Батюшка кивнул и присел на лавку у ворот, прижимая к груди саквояж бережно, как ребенка.
— А как же заповедь о любви к врагам своим? — запоздало удивился я.
— К своим, — подтвердил он. — Но не к Божиим. Старуху зовут Марина Морава, а происхождение ее известно, наверное, только «органам». Наверное, из западных цыган.
— Она привлекалась?
— После войны, когда были запрещены аборты.
— Понятно.
— Морава — вдова лесника, после его смерти и официально работала лесничихой. Но давно уже на пенсии, а тот лесной дом, говорят, приобрела в частную собственность.
— Там внутри восточная роскошь, драгоценный ковер, пахнет изысканными духами, пьют французское вино… Но самое странное: как ее до сих пор не обчистили?
— Мораву боятся, потому что считают колдуньей.
Я присвистнул.
— А как считаете вы?
Батюшка улыбнулся застенчиво и перекрестился.
— Может, так оно и есть. Я не силен в демонологии, но коли человек сам себя называет ворожеей… Я не раз призывал ее покаяться, но слово мое слабое. — Он встал, добавив на прощанье: — Дорогу к лесному дому вам здесь никто не покажет. Ищите сами.
— Как называется ваше село, отец… — я взглянул вопросительно.
— Киприан. А село называется Чистый Ключ.
На пороге крайней избы сидел уже один котик и умывался, улыбался, зазывая гостей. А мне все мерещился прицельный взгляд в спину; я вздохнул свободно, только когда поднялся на холм и село вдруг осело в низине, оставив на земной поверхности раковину и якорь — купол и крест.
По идее (прямая — кратчайшее расстояние между двумя точками — домами Моравы), крест является ориентиром, вход в чащу — где-то напротив; но я имел дело с нечистой силой и немало покружился по опушкам, покуда в густом орешнике не наткнулся на свою «копейку»; стало полегче на душе, будто близкого друга встретил. Значит, слева — смутно припомнилось — метрах в пятидесяти, та самая травянистая тропка… Юля оставила машину в некотором отдалении — не хотела, чтоб ее заметил кто-то, имеющий отношение к лесной избушке? А сама-то она какое имела к ней отношение? Что связывало «культовую писательницу» с деревенской старухой? Фауст и Мефистофель, Юлия Глан и Морава — аналогия как раз в духе ее очень литературных романов… прекрасная дама в «Двуличном ангеле» продает душу демону за свидание с мертвым возлюбленным. Банальный сюжет оживляется сценами вакханалий в стиле пышных потаенных фресок Рафаэля; вообще у Юлии Глан заметна эволюция в сторону традиционных ценностей: от однополой любви к «нормальной», впрочем, отношения монаха и дамы, скорее, паранормальные…
Так теоретизировал я с горя, бродя по опушке, стараясь думать о ней как об энергичном пробивном прозаике, иначе слишком уж больно… А злосчастная тропка ускользала, прячась под папоротниками; от аромата ландышей дух захватывало… наконец — прогал, как вход в зеленую пещеру — и я заставил себя войти.
Минут через десять в древесных просветах, колыхаемых ветерком, показались бревна стен и я вышел к избушке с печной трубой (то был не бред мой, Господи, она существует!). Подошел, трясясь от холода, словно не майский сквознячок, а январский норд-ост пробирает до костей. На двери висит большой амбарный замок.
Кажется, ночью он лежал на комоде… я выбежал с пустыми руками из открытого дома, забыв про все! И жуткий лес закружил. И кружил до самого ручья, над которым присел я, вконец измученный, напиться — и вдруг заметил на руках кровь! Благодатный лопочущий ручеек вывел на пустынный проселок, далее — к полустанку Чистый Ключ.
При солнечном свете логово Марины Моравы выглядело иначе, конечно — не заколдованный замок с призраком, — но для меня не менее зловеще. Оно имело своего покровителя, который зажег свечу, подлил в бокалы с вином зелье, поиграл с люком погреба и запер дверь. А может, и унес нож — наверняка, он оставался на ковре! — нож с моими отпечатками пальцев (я забыл про отпечатки, увидев монстра в окне). Опустившись на осевший в землю валунчик, служивший порогом, я задумался.
Покровский прав: ничего нельзя было трогать, открывать, закрывать, уносить и т. п., если на меня хотят повесить преступление. Или действовали двое, в символическом ключе… как они там смеялись в «Русском Логосе»: демон-искуситель, вложивший мне в руку нож — Ангел-хранитель, уничтожающий улики против меня. Я рассмеялся безумным смехом — тем самым, гоголевским, сквозь слезы — вскочил, обогнул угол избы и заглянул в окошко.
Долго смотрел, прижавшись лицом к железной решетке, но детали расплывались в сумеречном заоконном пространстве. Орудие убийства, кажется, исчезло. Или мне не видно? Подошел ко второму окну, несколько другой ракурс: нету ножа на том месте! Постепенно в предзакатном западном свете проступили предметы: столик с бутылкой, наполовину опустошенной, и два бокала с вином (чуть-чуть на донышках — так и было!), деревянный подсвечник с оплывшим воском на высоком комоде, зеркало в медной, с изысканными завитками, оправе, засохшие потеки и пятна на ковре. Не покровитель, а враг — тот, должно быть, с земляным лицом в окне… или чертова бабушка в брюках — подобрал нож с кровавыми отпечатками, запер избушку и отнес куда надо… Но где же «органы»? Ведь ничего не тронуто, кроме орудия убийства. Погоди, а так ли это? Я до боли в глазах вгляделся в тесный тусклый мирок за стеклом. Нет, не так! Точно помню фотографию, засунутую за завиток зеркальной рамы. Фотографию, по которой я скользнул взглядом, не успев рассмотреть в отблеске свечи: девичье лицо без тех деталей, что необходимы для опознания; помню только волосы, черные, обильные, как будто капюшон плаща из волос… И еще! На тахте нет Юлиной сумочки из искусственной соломки.
Ну и что мне это дает для разгадки прошлой ночи? Разве что туманное предположение, подловатый намек: коли «органы» не извещены, не собираются ли меня шантажировать?
Я отвернулся от окна, осмотрелся. Невеселое место. Чахлый ельник, высокий осинник, густой малинник, старый сарай из бревен. Подошел. Двери уже нет, а у входа как бы крошечный загончик, обнесенный проволокой. Раздался шорох, я шарахнулся в кусты малины и вдруг невольно улыбнулся: в вольер из сарайчика важно вышла парочка — черная курица и нарядный, как вельможа, петух. Курочка нежно заквохтала, кавалер ее страстно прокукарекал. Ведь не померещилось мне петушье пенье! И другое, и другое не померещилось: погреб — как склеп, нож в спине, лицо мертвеца в окне и исчезновение трупа.
Конечно, ночью я не соображал, куда во тьме бегу, однако сориентироваться не сложно: машина моя на востоке, платформа на западе. Тропки не было, но просвет меж малинными прутьями намечался. Пойти бы туда под тревожное птичье трепыханье (петух нужен тут для обряда жертвоприношения при ворожбе?), найти звонкоголосый ручей, который приведет меня к проселку, сесть в электричку, увидеть лица современников… Но на опушке ждет машина, и за мной наблюдают, чувствую! Пересиливая страх, я все-таки пошел в провальчик меж упругими оранжевыми прутьями в черный косматый ельник; слева под березкой мелькнуло яркое пятно — кучка желтых цветов на тугих стеблях. Это кувшинки? Нет. Неужто орхидеи? Вдруг резко заголосили птицы — кто-то спугнул их? — я круто развернулся и почти побежал назад, ежеминутно ожидая нападения.
Языческая богиня
После звонка за дверью вроде бы раздался шорох, растворившийся в длинной паузе (понял я, что меня рассматривают в глазок, и постарался принять беззаботный облик), наконец дверь приоткрылась.
— А, внук адмирала, — обронила Тихомирова. — Чем обязана?
— Добрый вечер, Лада Алексеевна. Мы с вами едва знакомы… — я умолк выжидательно.
— Ну, дальше?
— Хотелось бы узнать вас покороче.
Известная, преимущественно в дамских кругах, писательница взглянула иронически.
— С какой целью?
Сказать правду нельзя, придумывать предлог поздно. Я улыбнулся как можно сердечнее.
— Ладно, проходите. Разберемся.
Она шла впереди по длинному коридору, покачивая крутыми бедрами, обтянутыми фиолетовым шелком. Фиолетовая, в желтых лунах и звездах, пижама ранним вечером — оригинальный шик, богемный, должно быть.
В самой дальней комнате мы сели в кресла у низенького столика, я огляделся: обстановка ли влияла (ковры, мягкая мебель для изнеженного тела и одна лампа в углу, покрытая прозрачно-бордовым платком), но показалось мне, что я уже бывал здесь.
— Черкасов бывал у вас? (Она неопределенно пожала круглыми плечами.) Знакомая какая-то атмосфера, может, и я с ним приходил, ну, подростком еще…
— Не помню, не подчеркивайте мой возраст, — отозвалась Тихомирова, скорее, рассеянно, чем кокетливо; и вдруг предложила: — Давайте выпьем?