Литературный архипелаг — страница 11 из 73

[138]. Министерство во главе со Щегловитовым, тем самым, который был ответственным за дело Бейлиса[139], было очень реакционным. Оба они, Щегловитов и Дерюжинский, проповедовавший либеральные идеи, сидели в одном и том же помещении.

К моменту, когда я пришел к Струве, статьи мои уже были напечатаны в «Журнале Министерства юстиции», и Струве знал об этом. Мне надо было обеспечить себя каким-нибудь заработком. В Гейдельберге я уже сдал экзамены на докторат[140]. Тема моя была «О русском конституционном праве»[141], и я предложил Струве напечатать в «Русской мысли» юридическую статью о двухпалатной системе. Он отнесся благожелательно, а я обеспечил, таким образом, доход чуть ли не на год самостоятельной жизни[142]. При встрече, между прочим, он заметил: «Очень рад познакомиться с вами. Должен признаться, что, когда я в первый раз получил сообщение о вас из Москвы, я подумал, что вы величина дутая». Это еще раз подтверждает то, что, по его мнению. Брюсов «раздул» меня ни за что ни про что, по каким-то личным, подозрительным мотивам, и доказывает, что между ними не было доверия.

Действительно, очень скоро Брюсов ушел из «Русской мысли». Думаю, Струве заставил его уйти. Струве, впрочем, не признавал ни Блока, ни Белого. И вообще Петр Бернгардович и его окружение были недоброжелательны к тем поэтам, которые были вне церкви или отрицательно относились к ней.

II. Философское содружество

Когда я встречался с Блоком в петроградские годы, с 1918-го по 1921-й, мое внимание неизменно привлекала зыбкая улыбка на его лице. Я заметил ее уже в первую встречу с ним во второй половине октября 1918 года, когда я увидел Александра Александровича Блока у окна большого зала дворца великого князя Владимира Александровича[143], где должно было состояться совещание о проекте устава ТЕО (Театральный отдел Народного комиссариата просвещения) под председательством Всеволода Эмильевича Мейерхольда[144]. На это совещание был приглашен, в числе многих других театральных деятелей, артистов, драматургов и критиков, Разумник Васильевич Иванов-Разумник[145], который взял и меня с собой. Разумник Васильевич считал мой обзор новейших течений в немецкой эстетике, напечатанный еще перед войной в 1911 году в февральской книжке «Русской мысли», достаточным основанием для привлечения меня к работе по теории художественной практики, затеянной хитроумным новатором Мейерхольдом. Еще задолго до заседания Разумник Васильевич предупредил меня, что ожидают также и Блока и что он хотел бы познакомить меня с ним. С этим знакомством у нас связывались особые планы.

Когда мы вошли с Разумником Васильевичем из полутемного коридора в роскошно обставленный зал с видом на Неву и на Петропавловскую крепость, я, совершенный новичок здесь, на минуту смутился и растерялся. Зал был полон народа, шум разговоров слышался отовсюду, облака табачного дыма стелились поверх голов под высоким потолком, затемняя солнечный свет, проникавший в зал сквозь высокие окна. Мне казалось, что я очутился незваным гостем на каком-то неожиданном бенефисе. Но Разумник Васильевич не дал мне опомниться. Он взял меня за локоть и, указывая на противоположный угол у окна, сказал: «Вот Блок!» Мы обошли длиннейший стол, покрытый зеленым сукном, и группки людей, беседовавших вокруг него, и подошли поближе. Блок сразу же прервал разговор со своими собеседниками, двумя «театралами», одним из которых был композитор и большой знаток Чайковского Борис Владимирович Асафьев (Игорь Глебов), а другим — Владимир Николаевич Соловьев, специалист по истории театра[146], и с вежливым наклоном головы ступил шаг навстречу нам. Собеседники его отошли. Мы остались втроем.

Я хорошо помнил ранние фотографии поэта: кудрявая голова, пластически очерченный рот, чуть-чуть затуманенный взор и слегка высокомерное выражение на необычном лице. «Избалованный романтик! Да и наряжается, как полагается поэтам», — заметил однажды при мне с пренебрежительной гримасой на лице один убежденный прозаик, марксист довоенной выправки. Но как непохож был Александр Блок, стоявший передо мною вполоборота к высокому окну, на свои изображения прежнего времени. Высокий, стройный, с аккуратно постриженными волосами, в куртке военного покроя, какие еще донашивали тогда бывшие «земгусары» (гражданские сотрудники «Союза земств и городов»)[147], с робкой улыбкой и слегка прищуренным левым глазом, Александр Александрович Блок ни одной черточкой не обнаруживал своего истинного существа, а если и «рядился» во что-то, то скорее в заурядность, в подчеркнутую готовность быть со всеми и как все. Тем не менее робко-застенчивая его улыбка останавливала внимание и поражала своей загадочностью: «Отчего бы это так?!» От давнишней юношеской надменности не осталось и следа. Было нечто грустное во всем его облике и, может быть, поэтому нечто очень-очень привлекательное.

Между тем Разумник Васильевич успел представить меня Блоку, прибавив: «Это и есть товарищ, недавно вернувшийся из германского гражданского плена, о котором я уже говорил вам». Взгляд Блока встретился с моим. Бровь над прищуренным левым глазом его приподнялась будто бы от удивления, глаз раскрылся, но робкая, как бы сдвинутая вправо улыбка оставалась все той же. «Что же, будет у них ре-во-люция?» — с иронической запинкой в глуховато звучавшем голосе спросил Блок[148]. Я отвечал, как мог, закончив свой очень сжатый отчет замечанием, что хотя переворот после разгрома Германии союзниками крайне вероятен, это будет совсем не то, что у нас. «А вы уже успели присмотреться к тому, что у нас происходит? — заметил Блок, снова прищуривая уголок левого глаза. — Если они нас там, в Германии, не поддержат, то и у нас может произойти совсем не то, что мы воображаем».

Я сообразил, что тут явное недоразумение. Блок, вероятно, принимал меня в каком-то смысле за «своего», за единомышленника Иванова-Разумника — левого эсера. Тот, поняв ошибочное предположение Блока, поспешил его исправить. Он упомянул мою статью о настроениях германского народа, которую я написал для подготовляемого им сборника и в которой я утверждал, что все симпатии немцев к русской революции — лишь отражение общенародной надежды, что с революционной Россией удастся заключить сепаратный мир за счет берущих верх западных союзников[149]. Для Разумника Васильевича такая оценка являлась отражением близорукого национализма и инстинктивного недоверия к вселенскому характеру русской революции. Он не преминул тут же заметить, что я вернулся из германского плена сугубым «патриотом своего отечества». Задетый за живое, я дал волю своему чувству горечи по поводу грозившей России гибели: «Ее рвут на части, и никто, по-видимому, не понимает, что она одинока и останется одинокой, даже если на Западе будут потрясения. Вот и сегодняшние новости о высадке в Архангельске…»

Улыбка на лице Блока на миг изгладилась, и, смотря на меня слегка удивленным взглядом, он тихо произнес: «Это ничего, что высадились. Посидят, посидят и снова уйдут». С какой непоколебимой уверенностью он это сказал! Я почувствовал неловкость. Вот что значит, подумалось мне, настоящая вера в будущее своей страны! И я отчетливо ощутил стихию, из которой родились пророческие «Скифы»[150]. «Нет! — сказал я себе тут же. — В разговорах с Блоком нельзя отдаваться своим повседневным настроениям и тревогам». — «Ну, мы еще побеседуем, — прибавил с успокаивающей ноткой в голосе Александр Александрович, — мы ведь еще должны встретиться, не так ли, Разумник Васильевич?»

Загадочная улыбка опять не то осветила, не то омрачила лицо Блока. Подлетевший Всеволод Эмильевич Мейерхольд торопился открыть заседание, и на час-другой все мы стали театралами.

Сидя за длиннейшим столом, покрытым зеленым сукном, я оставался все это время под впечатлением немногих слов, сказанных Блоком. «Что он, в сущности, делает здесь?» — спрашивал я самого себя невольно, как это случалось не раз и в последующие годы. Его спокойная, чуть ли не снисходительная уверенность перед лицом грядущего настолько отличала Блока с первого же взгляда от всех окружающих его, что сами собой напрашивались и сплетались воедино глубинные предания о высоком призвании поэзии и об избранности поэта.

Совещание затягивалось. Со всех сторон сыпались вопросы, замечания и поправки к обсуждавшемуся проекту устава ТЕО. Блок внимательно слушал, то и дело отмечая что-то на листке, лежавшем перед ним. Когда дошли до задач репертуарной секции, которая, как предполагалось, должна была произвести специальный отбор репертуара для нового «революционного» театра, Блок нерешительно приподнял руку. Председатель, заметивший его полужест, громко провозгласил: «Да, Александр Александрович, пожалуйста».

Все смолкло. Очевидно, всем было крайне интересно услышать, что скажет Блок. Слегка смущенный и даже, как мне показалось, покрасневший, Александр Александрович с полминуты искал подходящих выражений, а затем в нескольких коротких отрывистых фразах призвал совещание к порядку, вернее напомнил ему о господствующем беспорядке, о бурно разгоравшейся революции: «Мы заседаем во дворце, — подчеркнул он, — потому что за окном бушует сейчас стихия. Не время теперь для широких, чисто академических начинаний. Для народа важны сейчас драматические произведения не прошлого, а настоящего и будущего. Важно обогатить революционный репертуар произведениями, вынесенными на поверхность с самого дна всенародной стихии. Иначе — неизбежна трата понапрасну». И он как бы оборвал самого себя.