Литературный архипелаг — страница 21 из 73

[281]. Бакрылов обеспечил большой зал в Доме искусств[282]. Пригласили Алексея Максимовича Горького прочитать лекцию. И до чего сильна власть слов и лозунгов: Утопия, Трехсотлетие, Ренессанс, Солнечный град. Сначала Горький и слушать не хотел о том, чтобы присоединиться, утверждая, что мы — пустые люди, что теперь только марксизм следует изучать, но в конце концов не удержался и согласился. Вероятно, его привлекла оригинальная идея использовать Платона и Кампанеллу в борьбе за свободу мысли[283]. Однако мы не предусмотрели самого главного — отношения к нам петербургской публики. Несколько сот афиш произвели совершенно необыкновенное действие. Когда я, по обыкновению, вышел из своей квартиры на Васильевском[284] и очутился на углу Невского, я увидел нечто необычное — народ валом валил в Дом искусств на чествование «Солнечного града» Кампанеллы. Явился и Горький. Но когда он подошел к входу, там толпилось такое множество народа, что он не мог подняться по лестнице, да и люди на лестнице не могли пробраться в зал. Откуда-то появился вездесущий Бакрылов и сказал: «Тут недостаточно места. Я уже обеспечил большой зал Зимнего дворца. И уже вывешиваю афиши». А когда Горький пожаловался, что для его здоровья нехорошо быть в такой давке, Бакрылов заявил: «Ничего, Алексей Максимович, будем в большом зале Зимнего дворца!» — «И как это вы столько народа набрали, — сказал Горький прямо с завистью, — может быть, я вообще тут и лишний?» Он почувствовал себя здесь лишним, так как не выбрал свободную мысль, как сделали это мы, маленькая группа, и даже не эмигрировал, а просто пошел по линии наименьшего сопротивления, примкнул к Владимиру Ильичу. Они были приятелями. Но все-таки никому иному, а Горькому стало завидно, что есть смелые люди, которые не плывут по течению и все ж не стоят на месте. Большой зал Зимнего дворца не заполнился, ведь он мог вместить более 10 тысяч человек. Но было несколько тысяч человек, и была трибуна, с которой говорили. Появился Виктор Борисович Шкловский[285]. Он держался в стороне по особым литературно-историческим причинам. Шкловский, человек остроумный, был склонен иронизировать, но на совсем иной лад, чем, скажем, Карсавин. Когда перед нами на трибуне появился Лунин, теоретик живописи и художник, приглашенный Эрбергом, ценившим его эстетические взгляды[286], Шкловский сказал мне: «Смотрите, смотрите, даже коммунисты у вас стали выступать». — «С каких это пор Лунин стал коммунистом? Я знал его всегда как свободного критика». — «Ах, вы не знаете, он уже обрезался». Среди нас в то время был такой термин, который указывал, что человек перешел в басурманскую веру. Сам Шкловский, впрочем, не был евреем. Правда, отец его был крещеным евреем, священником, а мать — чисто русская[287].

Одним словом, заседание в честь Кампанеллы посетило гораздо более тысячи петербуржцев. Само посещение такого собрания было настоящим событием. В воскресенье не было ни трамваев, ни других способов сообщения. Нужно было шагать пешком, иногда пять-шесть верст в один конец. А от Дома искусств до Зимнего дворца еще, по крайней мере, 20 минут ходьбы. И закусить негде, и с собой ничего нет. Это было настоящее паломничество, а не посещение собрания. Такие энтузиасты были во всех слоях общества. Особенно, конечно, было много интеллигенции: учителей, студентов и студенток, но и простых рабочих от станка было достаточно. Революция, очевидно, пробудила в народе новые духовные силы, которые искали выхода, выражения. Вот мы и встретили их как бы на полпути.

Прибавлю к этому еще один пример, чтобы дать представление об отношении петербуржцев к нашей группе. Это касается религиозного вопроса. Не знаю, известен ли тот факт, что в православной церкви в это время тоже шло брожение. Появилась так называемая «Живая церковь»[288]. Намечалось стремление обновить церковь, вывести ее за пределы официальных традиций. Участников «Живой церкви» я лично не знал близко. Главой ее был отец Александр Введенский[289]. Отношение к ним было примерно таким же, как у средней интеллигенции к нашей группе. Это была церковь, которую не преследовали, которая не несла огромных потерь, в которой не проявлялось большого духовного героизма, как в случае нашего Вениамина Петроградского[290]. Эти люди говорили, что церковь надо обновить, что она должна считаться и приспосабливаться к условиям жизни. Однако люди, заинтересованные в судьбе церкви, заявляли: «Не говорите об условиях жизни, просто скажите, что желаете примазаться к большевистской партии и продать христианство за чечевичную похлебку».

Не будучи в партии, мы, конечно, принимали активное участие в жизни современной России. Мы были живыми людьми. В конце концов, все мы выросли на триединой формуле: «Православие, самодержавие, народность». Самодержавие пало, но на его месте, как говорил Блок, возникло новое самодержавие. А в народе уже давно поговаривали, что Ленин и Троцкий правят народом как два царя. Тем не менее это было не то самодержавие. Но мы, однако, интересовались и этим, новым для нас явлением. Что касается народности, то Блок считал, что его «Прекрасная Дама» и есть та самая истинная русская народность, которой он всегда служил и продолжает служить. Когда на наших открытых заседаниях вдруг проявился необычайный энтузиазм по поводу свободы мысли, жертвенности и паломнических шествий туда, где раздается свободный голос, мы, каждый по-своему, были уверены, что народность жива, не исчезла и не исчезнет. Помню, в нашей первой беседе с Блоком я высказал огорчение по поводу высадки иностранного десанта в Архангельске. Блок тогда очень спокойно заметил: «Ничего, посидят и снова уплывут». В этом замечании отразилось общее мнение: «Народность русская вне опасности».

Ну, а что же с православием? Мы не могли не откликнуться на то, что происходило в Православной церкви. После долгого, почти всенощного бдения в совете было решено, что вопрос этот необходимо вынести на всенародное обсуждение. Снова надо было найти подходящую тему, чтобы в административных кругах не заподозрили нас в антиправительственной деятельности. Нужно было действовать не грубо, а исподволь, средствами чисто духовными, так же, как обсуждение утопии Кампанеллы «Солнечный град» мы прикрыли празднованием 7 ноября. Нужно было выбрать историческую тему, которую можно было бы обсуждать и академически, и в живом отношении к тому, что происходило в религиозной жизни современной России, в особенности же в Православной церкви. Была избрана тема: «Иудейство и Христианство». Иудейство представлял я, а христианство — Белый, как он понимал его в свете антропософского учения[291]. Должен заметить, что после революции это было первое открытое публичное обсуждение религиозных догматов. Тут проявились и миссионерская тенденция Православной церкви по отношению к иноверцам, и отрицательное отношение к церкви вообще, как к мракобесию и суеверию, и необычайно глубокая вера в то, что церковь непобедима, потому что она «не от мира сего», и толстовская точка зрения — христианский рационализм с эллинской подкладкой, не говоря уже о чисто мистическом отношении Белого к христианству. Выявилась здесь и официальная точка зрения на ветхозаветную еврейскую традицию как на засохшую смоковницу. Но суть не в том, о чем мы говорили тогда, важно было то, что Петров-Водкин открыто заявил о своем очень глубоко укоренившемся антиеврейском настроении, а Разумник Васильевич предпочел молчать, как это часто с ним случалось. Самое же интересное было то, что совершенно неожиданно для нас, вскоре после нашего собрания, в России стал распространяться слух, что наступили апокалиптические времена — время второго пришествия. Говорили, что в Питере иудеи и христиане пытаются обратить друг друга в свою веру. А это, как известно, должно предвещать, по предсказанию апостола Павла, — конец мира[292]. Эти невероятные слухи о последних временах и сроках особенно широко распространились среди донского казачества. Разумник Васильевич получил очень подробное письмо от своего старого приятеля из Ростова-на-Дону, который сообщал, что о деятельности Вольфилы в Петрограде говорят и знают, а главное, у них считают открытое собрание, посвященное христианству и иудейству, настоящим переворотом в религиозной жизни страны. И недаром же он, Иванов-Разумник, является одним из инициаторов и организаторов этого общества! Приближалась осень 1921 года — столетие со дня рождения Федора Михайловича Достоевского[293]. Блока уже не было в живых. Нетрудно представить себе, что Достоевский значил для Блока, однако трудно предположить, что бы он сказал о Достоевском, как бы выразил свое отношение к нему, если бы присутствовал на собраниях, посвященных памяти Достоевского, которые мы задумали организовать очень широко. Мы решили, ни больше ни меньше, в течение целого месяца ежедневно проводить не только дневные открытые заседания, начинавшиеся обычно часа в три и затягивавшиеся до поздних сумерек, но и вечерние. Было прочитано, не берусь точно сказать, больше двадцати докладов. Пригласили читать лекцию Волынского, автора первой монографии о Достоевском[294]. Доклад на тему «Толстой и Достоевский» читал Питирим Александрович Сорокин, правый эсер, известный тем, что Ленин спас его жизнь. Его собирались расстрелять, но об этом узнал Ленин и написал статью в «Правде» о том, как надо ценить и хранить таких людей, как Сорокин. Впоследствии Питирим Сорокин стал выдающимся социологом