Литературный архипелаг — страница 29 из 73

[380]. Это было в его стиле, типично для него.

Итак, итоги. В тот вечер мы подвели итоги нашей деятельности и пришли к тому же выводу, что и Мейерхольд: работа наша полезна, и ее следует продолжать. Мы отметили, что, несмотря на все, что происходило тогда в России, мы сумели создать в Петербурге укромный уголок, где свобода мысли еще жила. Свободная мысль в настоящих политических условиях мало проявлялась в литературе, однако сохранилась известная традиция, без которой, быть может, ряд новейших современных течений никогда не обнаружился бы. Даже члены «Серапионовых братьев» находились под непосредственным влиянием старшего поколения, которое нашло укромный уголок в нашем философском содружестве[381].

Кроме того, без особых усилий с нашей стороны мы добились, что представители так называемой русской академической философской школы того времени постепенно от резкой оппозиции, чуть ли не презрительного отношения к нам — «самозванцам, смеющим называть себя философами» — не только признали нашу ассоциацию, но даже захотели примкнуть к нам. Например, Николай Онуфриевич Лосский говорил о нас своим ученикам в университете: «Какая же это философская ассоциация, какие они философы? Разве Петров-Водкин, да и Блок — философы?» Впоследствии Николай Лосский прочитал доклад об интуитивизме на одном из открытых собраний этих «философов-самозванцев»[382]. Таким образом, официальная философская школа в Петербурге признала нас. И это было чрезвычайно важно. Такие старые корифеи академической философской школы, как Лосский, Николай Кареев[383] и другие, стали членами нашего Вольного философского содружества, и определение философа по такому чисто формальному признаку, как академическая степень, как бы уничтожалось.

Все это, вместе взятое, привело нас к единогласному решению расширить нашу деятельность и перенести ее за пределы Петербурга, в частности в Москву. Был назначен день и час совещания будущих членов московского отделения совета Вольфилы, которое должно было состояться до первого открытого заседания в Москве, посвященного памяти Блока[384]. Одним из этих членов был Николай Александрович Бердяев, который очень рано оценил значение Белого в русской литературе[385]; другой — Густав Густавович Шпет, считавшийся в Московском университете авторитетным философом и бывший учеником немецкого философа Гуссерля в Геттингенском университете[386]. Шпет совмещал в своих работах западноевропейские традиции философии с русскими, он прекрасно знал Лаврова и написал очень дельную работу о польских философах, оказавших большое влияние на Лаврова. Одним из них был Юзеф Вроньский (настоящая фамилия — Хёне), основатель «мессианистической» системы[387]. Среди москвичей, интересовавшихся нашей работой и желавших сделать Москву опорным пунктом дальнейшего расширения деятельности Вольфилы, был Сергей Соловьев, племянник Владимира Соловьева и друг Блока и Белого[388].

Может быть, уместно будет сказать тут о перемене, которая произошла в интеллектуальной атмосфере Петербурга и Москвы. К моменту войны 14-го года и революции 17-го года Петербург, тогда Петроград, считался оплотом формализма, сухого бюрократизма, чиновничества, но, конечно, не лишенным своей собственной культурной традиции. Москва же, как и московский диалект, уже одним своим названием выражала широту русской души, настоящую Россию. С переездом правительства из Петербурга в Москву под давлением наступления немецкой армии, грозившей оккупацией Петербургу[389], Москва в короткий трехлетний срок переняла неблагоприятные для своего свободного развития черты петербургской чиновничьей атмосферы и стала оплотом бюрократизма, может быть, даже в гораздо большей степени, чем Петербург со времен Петра до революции. Петроград же, освободившийся от гнета двора и вместе с этим от административного рвения и усердия, воспринял те элементы московской жизни, которые позволили Петербургу стать во главе развития русской культуры. Как Москва в свое время, Петербург стал как бы собирателем земли русской. По крайней мере, мы так это ощущали. Над нами смеялись. Когда наконец в 21-м году мы приехали в Москву и в одно прекрасное воскресенье встретились с Бердяевым и другими друзьями-единомышленниками, мы вспомнили о том, что когда-то предрекал Мережковский: «Быть Петербургу пусту»[390]. Бердяев заметил на это, что Мережковский, как и во многих других своих пророчествах, «оказался пророком с другой стороны» — говоря по Гоголю[391]. Первое же наше открытое собрание в московском Политехническом музее, посвященное памяти Блока, оказалось для всех нас весьма неприятным[392].

Незадолго до этого, еще в Петербурге, на заседании, посвященном памяти Блока, вся аудитория была проникнута сознанием тяжелой утраты чего-то драгоценного, того, что именно эти «поминки» дадут возможность предохранить от тления память Блока. В Москве же мы натолкнулись на решительную, даже угрожающую оппозицию со стороны аудитории. Речи председательствовавшего Белого, Иванова-Разумника и мой рассказ о ночной беседе с Александром Александровичем Блоком в Чека произвели впечатление какого-то скандала. С разных сторон раздавались крики: «Как смеешь, негодяй, черносотенец!» — только из-за того факта, что я упоминал Чека! Несомненно, была и сочувствующая нам часть аудитории, но, очевидно, так запугана, что никак не проявляла себя. И если в Петербурге мы предполагали, что после собрания, посвященного памяти Блока, кое-кого из нас могут арестовать за выражение свободной мысли, то в Москве была настоящая угроза погрома — набросятся на нас с кулаками! Таким образом, Петербург не стал пустым, как предсказывал Мережковский, а как бы завоевал себе возможность сохранить какую-то минимальную свободу творчества и свободу слова. Иначе говоря, мы решили, что для открытых собраний Вольфилы в Москве время не пришло. А придет ли оно — один Бог ведает. Вне столицы же о таких кружках нельзя было даже и думать.

Вернувшись из Москвы в Петербург и подводя итоги этой поездки, мы решили в тесном кругу, что хорошо было бы теперь помимо открытых собраний регулярно общаться с публикой посредством живого печатного слова, хотя бы и эзоповским языком, недоговаривая. Один из москвичей, который сразу же примкнул к нам, Сергей Дмитриевич Мстиславский (настоящая фамилия Масловский)[393], старый приятель Разумника Васильевича и других петербургских писателей, был осведомлен о наших планах издания периодического журнала, который должен был выражать наши надежды. Он стал на свой страх и риск искать такую возможность в Москве и вскоре явился к нам в Петербург с конкретным предложением[394]. Стечения обстоятельств бывают чрезвычайно причудливы, как в частной, так и общественной жизни, и особенно в эпоху революционных потрясений. Еще до того, как мы встретились с Мстиславским, мы узнали, что один из основоположников международного анархизма, Петр Алексеевич Кропоткин, вернулся в Россию после очень долгого изгнания[395]. Он поселился, в отличие от других вернувшихся старых эмигрантов, не в Москве или Петербурге, а в Клину, маленьком уездном городе московской губернии[396]. Он повел себя совсем не так, как обычные русские интеллигенты, находящиеся под покровительством Алексея Максимовича Горького. А именно по инициативе Горького, как мы узнали из закулисных источников, был основан Дом ученых, учреждение для помощи остаткам интеллигенции, и в том числе литературным деятелям[397]. Дом ученых должен был снабжать голодных ученых и литераторов в Петербурге пайком, достаточным для сохранения их жизни. Во всей России было только два человека, которые отказались получать этот паек. Один из них — Владимир Галактионович Короленко, живший в Полтаве, другой — анархист Петр Кропоткин, поселившийся в Клину. Он не только отказался от пайка, но и от привилегии жить в Москве или в Петрограде. В своей книге «Взаимная помощь среди животных и людей как двигатель прогресса»[398] он выдвинул, в отличие от теории борьбы за существование, свою собственную теорию взаимопомощи. Несмотря на долгую жизнь вне России, Кропоткин остался настоящим русским интеллигентом семидесятых годов. Вернувшись в Россию и поняв, что творится вокруг, он решил создать новый центр взаимопомощи. Звучит смешно, но Кропоткин начинает собирать деньги на издание свободного журнала, периодического издания, которое было бы под стать старым толстым русским журналам, ведущим свою родословную еще с пушкинских времен, таким как доживающие свой век уже после революции «Вестник Европы», «Русское богатство», «Отечественные записки», «Современник» и ряд других[399]. Мы сразу поняли, что с приездом Кропоткина в Россию «нашего полку прибыло». Решили установить связь с Кропоткиным через Эмму Гольдман, которая продолжала интересоваться нами[400]. Но это кончилось неудачей. К моему удивлению, на собрании, посвященном памяти Блока, Эмма Гольдман сидела в зале, стараясь быть незамеченной. Возможно, она не хотела компрометировать своих друзей знакомством с нами.