Литературный архипелаг — страница 31 из 73

Борис Николаевич не мог, был не в состоянии делать что-либо по указке, повторять мелодию с чужого голоса. Таково, по крайней мере, мое впечатление, которое, я думаю, оправдано. Он был необыкновенно творческой натурой. То, что он говорил на своих семинарах, конечно, как-то перекликалось с «Geisteswissenschaft»[409] — учением Рудольфа Штейнера. Но когда впоследствии я передавал ученикам и последователям Штейнера то, чему учил нас Андрей Белый в Петербурге, они утверждали, что этого быть не может, что я его не понял, что все это совершенно не похоже на учение Доктора, как они называли своего духовного руководителя. Вероятно, они были правы, так же как и я. Я передавал то, что я слушал и слышал на семинарах Андрея Белого, и это не совпадало с тем, что ученики Штейнера слышали из уст самого Доктора. В мировоззрении Бориса Николаевича было нечто магическое, но он не был чужд естественным наукам. Как известно, он был сыном видного профессора математики Московского университета Николая Бугаева. Естественными науками он интересовался, но особенно хорошо знал биологию, так как занимался ею в Московском университете. Впоследствии он учился на философском факультете в немецком университете в Фрейбурге[410]. Широта его образования была незаурядной. И говоря это, я скорее преуменьшаю, нежели преувеличиваю. Все, о чем говорил Борис Николаевич, исходило из глубины его собственной души, было индивидуально и неповторимо, как, впрочем, неповторима душа любого человека. В то время, слушая в его изложении учение Штейнера, я не мог отделаться от мысли, что, если бы Борис Николаевич излагал не учение Штейнера, мало освоенное широкой образованной публикой, а учение Гегеля или Платона, это было бы таким же новым открытием в истории мысли, как то, что он говорил о Штейнере.

Я уже говорил, что мировоззрение Белого носило магический характер, но не шло в противовес естественным наукам. Сверхъестественное было для него тем же, чем была метафизика для Аристотеля. Первоначально метафизика Аристотеля, как известно, значилась в канонах учения Аристотеля после физики и получила смысл «сверхфизики». Можно сказать, что антропософия для Белого была наукой о сверхъестественном, знанием не теоретического, а сверхъестественного — знанием непосредственным и живым. Не на занятиях, а лично он рассказывал нам такие вещи, которые казались слушателям невозможной чепухой и выдумкой. Однако он их не выдумывал — для него сливалось его собственное отношение к сверхъестественному и магическому с антропософским учением. «Антропос» по-гречески — человек. Для Белого ЧЕЛО-ВЕК было антропософским понятием: «ЧЕЛО ВЕКА» — каждый человек воплощает лицо века. Когда я однажды на семинаре спросил его: «Скажите, Борис Николаевич, не внушено ли ваше толкование человека-антропоса. являющегося основным элементом учения антропософии, гегелевским „Zeitgeist“?» — он очень обрадовался: «Совершенно верно, я об этом не подумал, это именно Zeitgeist». Вокруг Белого постепенно собралась и окрепла группа его последователей. И если бы он продолжал свои занятия регулярно, то в России, вероятно, зародилась бы своя собственная, оригинальная школа мысли.

Занятия происходили сначала раз в неделю, но стало собираться все больше и больше народа, и было необходимо вести занятия два раза в неделю. Лекции превратились как бы в школу мудрости Андрея Белого и имели для нас очень большое значение. Сидя на семинарах Белого у Чернышева моста, в довольно обширном зале, наполненном слушателями и слушательницами разных слоев общества, иногда даже в рясах, я не раз вспоминал рассказы о лекциях немецкого философа, творца мысли, Иоганна Готлиба Фихте, субъективного идеалиста и последователя Канта. В его произведении «Wissenschaftslehre» — «Наукоучение» — была какая-то связь с антропософией[411]. Своим студентам Фихте вдруг приказывал, выкрикивая: «Denk die Wand!» — «Думай стену!» И когда наступало напряженное молчание — десятки слушателей впивались глазами в стену и старались мыслить, — Фихте снова выкрикивал: «Und jetzt, denken Sie das Denken der Wand!»[412]. Так и слушатели Белого рассказывали мне, что впервые на его лекциях знакомились с природой мысли, оторвавшейся от объекта и ставшей своим собственным объектом — самосознанием. Я тогда не считал Белого гением, но в его лекциях всегда присутствовало творческое начало. Надеюсь, что все эти лекции остались где-нибудь у него записанными. Белый любил и умел не только писать, но и говорить. Он был не только мыслителем, не только учителем, человеком в общении со сверхъестественным, но и великим поэтом. Поэтому в чтении его лекций была своеобразная музыкальность. Его лекции звучали как стихи! В то время разруха была полная, нужные книги раздобыть было трудно, даже в университетских библиотеках Петербурга. Лекции Белого записывались многими. Лекции его нельзя даже сравнить с лекциями Иванова-Разумника, Эрберга или моими, настолько выше были они по своему духу и содержанию. Повторяю, в лекциях Белого было зерно, из которого могла бы вырасти и развиться новая традиция русской философии.

Разумник Васильевич читал лекции по истории русской общественной мысли и русской литературы очень последовательно, выбрав нарочно период, который не давал ему повода ссылаться на текущие события. И люди, которые хотели услышать объективное изложение всей этой массы фактов, которые Разумник Васильевич называл историей русской интеллигенции, ходили на его занятия, как ходят в высшие учебные заведения. Должен признаться, что я присутствовал на некоторых из этих занятий больше из учтивости, чем из-за настоящего интереса. Как, скажем, в Гейдельбергском университете я ходил слушать Виндельбанда, который считался выдающимся историком философии, был хорошим стилистом, широко образованным человеком[413]. Но я, молодой студент, посещавший его лекции, хорошо знал, что ничего не потеряю, если пропущу их, потому что достаточно взять его книги и почитать, может быть, даже с большей пользой. Сам Разумник Васильевич тоже смотрел на это так. «Да, может быть, теперь, когда невозможно достать книг, наши семинары и лекции полезны и нужны». Думаю, что у Разумника Васильевича было желание подчеркнуть, что Андрей Белый в нашем содружестве не единственный, которого следует и стоит слушать. Он считал, что необходимо организовать и другие семинары.

Одним из подходящих лекторов для этого был несомненно Константин Александрович Эрберг, имя которого я упомянул на одном из заседаний и отметил, что его образование в сфере истории искусств, включая философскую эстетику, как и теорию искусства, отличалось необычайной широтой. Память его была необыкновенной. Его коллекция китайских и японских гравюр считалась лучшей в Петербурге. В отличие от Разумника Васильевича, который любил музыку и, обладая исключительной музыкальной памятью, мог воспроизвести по памяти 30–40 знаменитых симфоний (что помогло ему не лишиться разума, когда он был арестован и заключен в одиночную камеру[414]), но не был в глубоком смысле музыкальным, Константин Александрович, зафутляренный с виду человек, чиновник высшего разряда, просто жил искусством. И творчество для него было общим знаменателем всего искусства. Под этот общий знаменатель он подводил не только искусство, но и общественные явления: революция для него являлась творческим началом, и поэтому — «Да здравствует революция!». Зато его педантизм, стремление к порядку сыграли значительную роль в жизни всего нашего содружества. Константин Александрович предложил ввести для учета и контроля наших семинаров особое учреждение — секретариат.

Об этом следует упомянуть хотя бы потому, что это новое учреждение дало возможность политической полиции, как мы называли «блюстителей порядка», вести наблюдения затем, что делалось в нашем философском содружестве. Желанием Константина Александровича было навести порядок в наших семинарских занятиях, а вышло так, что была создана возможность наблюдать за нашей деятельностью и за нами. В связи с этим особо глубокие корни пустила у нас секретарь курсов по теории философии творчества, которые возглавлял Эрберг, энергичная женщина, сумевшая завоевать его доверие. Как потом стало известно, эта женщина была непосредственно связана с политической полицией[415].

Конечно, я должен упомянуть и о своих собственных семинарах. Я решил тогда читать курс по метафизике. Этим я вызвал насмешки Разумника Васильевича, который не доверял классическому идеализму и считал, что я чересчур подвержен его влиянию. Он, следуя примеру Андрея Белого, тоже приходил на мои лекции. Когда он услышал мое определение сути метафизики — «Все или ничто», Разумник сказал: «Так вот вы чем занимаете нашу молодежь — всем и ничем?» Замечу, что сказал я это за двадцать лет до того, как появилась книга Сартра «L`Etre et le Néant»[416].

Когда я перешел к толкованию «Критики чистого разума» Канта, Белый сразу же нашел общие точки соприкосновения этого толкования с учением Штейнера. «Критику чистого разума» я уже тогда толковал в стиле и духе того направления, которое получило впоследствии название экзистенциализма. Десять лет спустя с этим согласился Карл Ясперс, который независимо от меня пришел к тому же мнению. Ведь мы были последователями одной и той же философской школы[417].

Прибавлю еще немного о составе нашей аудитории. Наш милейший «человек в футляре» Константин Александрович Эрберг заинтересовался составом слушателей наших семинаров и задумал вести статистический учет слушателей по категориям: какие слои населения Петербурга и в каких количествах откликаются на наш зов и находят время регулярно посещать занятия. Эта идея была ему отчасти внушена вышеупомянутой секретаршей семинара по теории философии творчества. Мы не сомневались, что большинство наших слушателей состояло из учащейся молодежи. Например, на моих занятиях присутствовали люди, способные следить за ходом мысли лектора, знакомые с первоначальными принципами философии, принимающие участие в обсуждениях и прениях. Но были исключения, отражающие вздыбленную Россию того времени. В основном это были студенты, военные, но почти всегда присутствовали на всех наших семинарах рабочие с заводов — Путиловского, Обуховского и др. Это было неудивительно, потому что марксистские кружки стали обычным явлением на этих заводах с начала века, продержались, пройдя через революцию 1905 года, вплоть до революций 17-го года. В этих кружках образование получали не только рабочие, но и члены их семей. Только если в 1899–1901 годах люди занимались изучением «Коммунистического манифеста» Маркса и Энгельса, то теперь, как это ни странно, приходили слушать Белого, чтобы понять и усвоить значение поэзии символистов. Однажды, когда я присутствовал на лекции Белого, Борис Николаевич упомянул о том, что понять психологию творчества нельзя без понимания того, что образы писателя есть нечто более реальное, чем то, что в учебниках психологии называется воображением. Создаваемые писателем образы в каком-то смысле уже существуют, независимо от субъективного состояния автора. Вдруг раздался голос, грубоватый такой басок: «Это что ж вы, про ангелов говорите?» Чувствова