Литературный архипелаг — страница 45 из 73

[566]. Знал я также, что ему простили его очень умную и острую сатиру на военный коммунизм[567]. Я спросил Евгения Ивановича, есть ли у него здесь какие-нибудь связи, рекомендации, и быстро понял, что Замятин предполагал, что легко сможет здесь продолжать свое дело: если по-русски и не удастся печатать, то ведь можно переводить на немецкий или французский. Я подумал о том, что Алексей Максимович Горький, у которого были большие связи, поможет, вероятно, Замятину устроиться за границей. Евгений Иванович неохотно говорил со мной об этом, может быть, был связан обещанием? Он продолжал настаивать на том, что самое главное для него — это что он оставил Россию.

Среди рассказов о многих наших общих друзьях Евгений Иванович сообщил мне нечто очень существенное о нашей общей доброй приятельнице Ольге Дмитриевне Форш. Она все еще жила в Царском и стала признанной советской писательницей[568]. Замятин говорил, что Ольга Дмитриевна держится достойно, не идет на компромиссы до известного предела. «Представьте себе, мы уже распрощались с Ольгой Дмитриевной. Расцеловались. Она подробно наказала, кому и что передать. Я уже повернулся к ней спиной, как вдруг она, очевидно, вспомнив что-то, позвала: „Евгений Иванович, Евгений Иванович, ни за что не забудьте ко всем моим приветам Аарону Захаровичу прибавить, что, если он, паче чаяния, в какой-нибудь советской газете встретит мое имя среди подписавшихся под смертным приговором кому бы то ни было, пусть он знает и помнит, что это подлог, что я лучше погибну, но не подпишу такого заявления“»[569]. Это были ее последние слова ко мне. В одном из произведений Ольги Форш описывается время, когда мы были вместе в Петербурге, а в одном из героев она изображает меня под каким-то другим именем[570]. Я не доискивался и до сих пор не знаю, так ли это. Меня очень обрадовало то, что Ольга Дмитриевна хотела, чтобы кто-то знал о ее «заклятии», что благодаря приезду Замятина именно я узнал об этом. Ведь Ольга Форш не только была единственной писательницей из разумниковского гнезда, признанной в большевистской России, она также была одобрена Горьким. (Отчасти она была тоже находкой Разумника.)

Очень скоро, как и другие сугубо русские писатели, в частности Андрей Белый и Горький, Евгений Иванович Замятин ощутил, что ему не хватает воздуха в Европе — душно. Германия того времени была накануне фашистского переворота. Ни одна дверь для Замятина в Германии не открылась. Его выслушивали вежливо, откланивались и даже не обещали дать ответа, могут ли его идеи пригодиться в Германии. Я знал о затруднениях Замятина через моего дальнего родственника, который имел связи в театральном мире и мире кинематографии[571]. От него я и услышал, как один из директоров немецкой кинематографической фирмы, который интересовался произведениями Замятина и читал их на немецком языке, сказал ему: «Вы очень русский, вас нельзя приспособить к нашей жизни». И вот, как в свое время Борис Николаевич Белый, Евгений Иванович стал перед вопросом: не ехать ли ему обратно? Человек он был трезвый, решение следовало принимать строго рациональное. И когда мы встретились снова, наедине, он спросил, что я думаю о его устройстве с женой в Германии. Зная и чувствуя суть характера Замятина, я ответил отрицательно и передал ему слова директора одной из самых крупных кинематографических фирм о том, что он чересчур русский. «Да ведь вы и сами это знаете, — прибавил я, — умные люди здесь, в Германии, знают и понимают положение вещей не хуже, чем мы с вами». К сожалению, угроза фашизма в Германии казалась Замятину пропагандой советской прессы, но он все-таки сказал: «Я готов верить вам, что в Германии теперь не место для меня. А может быть, Франция? Что вы думаете?» — «Конечно, я не могу и не чувствую себя вполне компетентным советовать вам что-либо, но мне кажется, что ваше место не в той Европе, которую я довольно хорошо знаю». — «Попытаю все-таки счастья в Париже, а не выйдет, пожалуй, придется вернуться», — заключил Евгений Иванович. Мы распрощались. Замятин уехал во Францию и вскоре умер. Человек он был еще совсем молодой, с большим жизненным потенциалом, любивший свое творчество, которое доставляло ему почти детскую радость. Но и во Франции не оказалось места для такого замечательного и талантливого человека, писателя с таким необыкновенным языком, языком Евгения Ивановича Замятина! Значит, по логике, Замятину следовало вернуться в Россию. Очевидно, он этого сделать не мог. Сообщений о причинах его смерти я не читал[572]. Думаю только, — это моя гипотеза, которую и не следовало бы, может быть, громко высказывать, — Евгений Иванович Замятин испросил и получил благословение на свой конец! Нарочно говорю это так неопределенно.

VI. На Петербургском перекрестке. Встреча с В.В. Розановым

Осенью 1913 года внимание широких кругов русского общества и международной прессы было приковано к так называемому «делу Бейлиса» — судебному процессу, организованному в Киеве. Судили приказчика кирпичного завода Бейлиса, еврея. Обвинение было основано на том, что убийство малолетнего русского мальчика Андрюши Ющинского было совершено по чисто религиозным мотивам еврейского ритуального характера[573]. Я в это время жил в Петербурге и сам слышал, как мать маленького кадета, которого собирались поместить в пансионе знакомой мне вдовы военного врача Перельман, услышав, что хозяйка пансиона Мария Григорьевна — еврейка, сказала: «Нет, простите, во времена таких ритуальных убийств я боюсь оставить мальчика в еврейском пансионе, как-то боязно!» «Кровавый навет», как называли дело Бейлиса либеральные газеты, успел, очевидно, завладеть умами широких слоев населения всей страны. Не только правая пресса, но и газеты, считавшие себя умеренными, под давлением общественного мнения не возражали против существовавшего особого сектантского ритуала, связанного с кровавыми убийствами христианских детей. Правые газеты, такие как «Русское знамя» или «Земщина»[574], старались заручиться громкими именами знаменитых писателей, которые бы поддерживали открыто в прессе это обвинение. И вот Василий Васильевич Розанов, читателем которого я был уже много лет, перед которым я преклонялся, писатель не только с большим талантом, но и с тонкой мыслью и незаурядным умом, стал регулярно снабжать «Земщину» статьями в защиту судебного процесса над Бейлисом[575]. Тот Розанов, который до последнего времени писал в высшей степени своеобразные статьи о евреях, объясняющие, что евреи по природе своей — вегетарианцы, так как, согласно библейским текстам и по еврейским обрядам, прежде чем употреблять в пищу мясо, должны его посолить и вымочить так, чтобы в нем не осталось ни капли крови. Статьи Розанова о еврействе производили на всех большое впечатление, а на меня в особенности. И вдруг оказывается, что евреям нужна кровь христианских младенцев, чтобы справлять праздник Пасхи — праздник освобождения евреев из египетского плена! Для меня оставалось загадочным, что заставило Розанова изменить свои прежние убеждения?

Я долго терпел, читая аккуратно его статьи в «Земщине», но однажды, прочитав особенно ядовитую статью, не выдержал и, не отдавая себе отчета в том, что делаю, нашел телефон Розанова и позвонил ему: «Могу я поговорить с Василием Васильевичем?» Он сам подошел к телефону и спросил: «Кто говорит?»

«Говорит человек, который занимается философией, еврей, большой почитатель ваших работ до недавнего времени, читающий ваши статьи в „Земщине“ и старающийся разгадать загадку. Может быть, вы бы нашли время выслушать мои вопросы?»

«А вы тоже пишете?» — «Пишу кое-что». — «Ну хорошо, хорошо, вы, вероятно, хотели бы поговорить со мной о деле Бейлиса? Знаете, набил нам оскомину этот ритуал, однако я к вашим услугам. Приходите в воскресенье вечером». Об этом «приглашении» я не сказал никому. Пошел по нужному адресу и позвонил[576].

Открыл сам Розанов, и я сразу оказался лицом к лицу с Василием Васильевичем. «Ах, такой молоденький, этого я меньше всего ожидал. Идемте, идемте, очень интересно», — сказал он и как любезный хозяин взял меня под руку и ввел в столовую, в которой за длинным столом сидело порядочно народа[577]. Среди них я узнал очень известного актера Малого театра — Юрьева[578], других я не знал. Василий Васильевич посадил меня за стол по правую руку от себя. Одной из своих трех дочерей, по-моему младшей, он наказал: «А вот ты, Катя, поухаживай-ка за нашим гостем»[579]. Я заметил, что все присутствующие с необыкновенным интересом оглядывали меня. Очевидно, Розанов успел предупредить гостей о приходе какого-то еврея, он даже не знал моего имени, который желает говорить о процессе Бейлиса, о ритуале. Было очевидно, что все интересовались, «кого это евреи нам подослали». Может быть, мое замечание и несправедливо, но для ряда гостей Розанова и для его дочерей я был неожиданным угощением на этом званом обеде. Мне придвинули блюдо с разнообразными закусками, и Василий Васильевич начал расспрашивать меня, кто я и откуда, где учился философии и т. д. Мне этот светский разговор казался не к месту. Я пришел не для того, чтобы вести легкую застольную беседу, и не ожидал, что буду одним из гостей Розанова. Я представлял себе, что буду сидеть за рабочим, письменным столом наедине с Розановым и постараюсь выяснить и понять, что побудило его так резко переменить свои взгляды на евреев. Получилось совсем не так, как я ожидал. Я сидел за столом, как обычный гость на вечеринке Розанова, и, поглядывая на Василия Васильевича сбоку, на его ласковое лицо, прислушиваясь к гостеприимным ноткам в его голосе, думал, когда же мы дойдем до дела? Неужели серьезный разговор начнется при всех этих людях? Однако «взялся за гуж, не говори, что не дюж»!