Литературный архипелаг — страница 51 из 73

, то Дом искусств — ад в аду. Столько взаимного подсиживания, столько тщеславия, столько честолюбия, готовности предать людей, чтобы самому заслужить чин или орден, было там, что человеческому уму невозможно даже представить. «Я приходила в Дом искусств с детьми, чтобы пользоваться теплом, там еще топили дровами, чтобы иметь горячий чай… Не раз я думала, если даже ничего не выйдет с моими литературными писаниями, я все-таки не останусь в Доме искусств. (Дом искусств находился под покровительством Горького.) Видите ли, теперь я еду к Горькому, чтобы постараться доказать, что он должен измениться к лучшему. Тогда ведь, может быть, и вся русская литература будет спасена. Горький должен избавиться от своего тщеславия. Я ему это прямо выскажу, он это поймет. Он же необыкновенно честолюбив. Подумайте только, что он делает? Он хочет прибрать к рукам все, и прежде всего литературу; как Ленин правил Россией, так Горький старается править литературой. Он должен присутствовать при всяком новом начинании, и от него должно зависеть, будет или не будет это начинание существовать. Группу молодых писателей, называющих себя „Серапионовы братья“, он взял под свое крыло, они, можно сказать, перебежали к Горькому. Формалисты тоже под его покровительством, хотя они должны были бы быть ему чужды. Если, конечно, посмотреть на это со стороны, Горький как бы проявляет необыкновенную широту и терпимость, на самом же деле за этим кроется не что иное, как стремление к самоутверждению. А это значит, что в душе его пустота». Надо сказать, что я ничего не рассказывал Ольге Дмитриевне об эпизоде, когда Горький отказался помочь спасти безрукого человека.

Ольга Дмитриевна была в Берлине только два-три дня. Она много говорила. Очевидно, у нее возникла потребность выговориться: «Вы простодушны, вы многого не понимаете. Вы думаете, что Разумник Васильевич любит литературу, поклоняется Белому, открыл Замятина, выступает за Шестова — и это все? Все это верно, но Разумник Васильевич, как и все другие, пытается навязать свое мнение другим, он не признает Горького только потому, что Горький не признал его. А Горький признавал Блока и в то же время завидовал ему; да, да, завидовал наружности Блока!» — «Да откуда же вы знаете?» — «Подождите, я еще когда-нибудь документально это докажу». Я невольно вспомнил, как Блок говорил при мне, что у него роман с Горьким, и вдруг Горький завидует наружности Блока! По отношению к Ремизову я бы еще допустил это. Но Горький, чтобы Горький завидовал?! «Я все, все это выскажу Горькому!» — «Скажите, дорогая Ольга Дмитриевна, почему в Петербурге вы никогда ни одной лекции не прочли в нашей Философской ассоциации?» — спросил я ее[638]. «А, это мужское дело. Я не оратор и, как помпадур у Салтыкова, могу сказать, что наша возьмет[639]! Вы простите меня, но вы довольно женственный человек. Вы не обижайтесь — это большой комплимент!» — «Вы просто боялись, Ольга Дмитриевна, что если станете лицом к публике, то сорветесь и станете говорить вещи, в которых потом придется раскаиваться? Не так ли?» — «Может быть, если хотите — так». Я спросил Ольгу Дмитриевну, собирается ли она вернуться домой: «Я думаю, вы вернетесь по собственной воле, особенно после месяца, проведенного вместе с Горьким?» Ольга Дмитриевна внимательно посмотрела на меня, и глаза ее заискрились. Ольга Дмитриевна любила откровенность. У нее несомненно был острый глаз, но у нее был не острый, а правдивый язык.

«Ольга Дмитриевна, — напомнил я ей, — вскоре после того, как мы познакомились с вами в Петербурге, кажется, было это в Доме искусств, вы предложили вести класс преподавания и обучения писательскому ремеслу. Я никогда не присутствовал на ваших уроках. Но вы рассказывали, и мне было интересно, как вы это делали. Ставился на стол самый обыкновенный предмет — например, стакан или коробка. Все ваши ученики, желающие стать писателями, должны были описать предмет. Очень редко кому это удавалось. Ну что скажешь о коробке? Коробка определенного цвета, размера, формы. Более зоркие упоминали тень, отбрасываемую предметом, цвет скатерти, на которой стоял предмет. Но были такие, которые ухитрялись в своем воображении как-то так повернуть предмет, что получалось нечто подобное кубистическому описанию: если предмет поставить на его узкую сторону так, чтобы тень падала бы направо и растянулась на очень длинное расстояние, отчего не только стол, на котором стоит предмет, но и противоположная стена изменили бы свой характер… Таких было очень немного, и это были будущие писатели». — «А вы помните, — перебила меня Ольга Дмитриевна, — у нас был человек, который стоял как бы на окраине нашего содружества? Алексей Александрович Чебышев-Дмитриев, помните[640]? Да вы все помните, с вами легко говорить. Так вот, этот Чебышев говорил вам при мне, что ему хотелось бы посмотреть, как блистали бы ваши глаза, если б вас сжигали на костре. Вы восприняли это, со свойственным вам спокойствием, как метафору. Алексей Александрович Чебышев-Дмитриев, с отстреленными тремя пальцами (он был охотником, по профессии — учитель математики средней школы), все добивался прочесть доклад на открытом собрании на тему „Россия и евреи“. А что он хотел сказать? Он хотел сказать, что в мире есть только два великих народа: русский и еврейский. А почему? Потому, что и русских и евреев угнетают. Русские, пережив татарское иго и крепостное право, не протестуют против угнетателей. Власть им не нужна, они презирают соблазны мира сего. А вот евреи наоборот! Евреи не презирают соблазнов, случая не было. Теперь они захватили власть в России и угнетают русских. Чебышев пришел с этим к Разумнику, который сказал, что это интересно. Я была при этом. Это было в Царском. Чебышев был тоже „царскосел“. Я посмотрела на Разумника и сказала, не думает ли он, что это нечто близкое тому, что черносотенцы теперь говорят втихомолку? Он ответил, что, если это искреннее убеждение Алексея Александровича, он не должен этого скрывать и мы не должны скрывать. А ведь у него недостало храбрости спросить вашего мнения, как бы вы отнеслись к этому? Он наперед сказал, что вы согласитесь! Отлично понимая, что Чебышев-Дмитриев — юдофоб, Разумник Васильевич считал возможным дать ему свободно высказаться. Вы понимаете, может быть, и Разумник Васильевич — юдофоб. Это кажется дико! Но если принять во внимание его полуармянское происхождение, то я его отлично понимаю. Ему необходимо было утвердить себя как русского, поэтому он ни в коем случае не желал, чтобы инородцы завладели русской литературой. И он терпел и прощал самые дурные националистические замашки, например, против евреев. Вы не думайте, что я хочу поссорить вас с Разумником!»

На это я ответил Ольге Дмитриевне, что, как ее способные ученики, которые описывали предмет на столе, я понимаю, что люди, и в частности, Алексей Александрович Чебышев, чрезвычайно разносторонни. Например, кончая доклад или выступление, Алексей Александрович никогда не забывал сказать, что посвящает свое выступление памяти покойной жены, Марии Яковлевны. Этого никто не делал, кроме него. А вот что сам Чебышев рассказывал мне: «Вы знаете, что люди думают всегда, что евреи самый хитрый народ. А на самом деле — это самый простодушный народ в мире». И он рассказал мне историю, как еврейский характер может представиться человеку с проницательным умом. Алексей Александрович был преподавателем математики не только мужской, но и женской гимназии в Царском. Была у него в третьем или четвертом классе ученица, еврейка, которой в конце учебного года пришлось поставить двойку по математике, что означало необходимость переэкзаменовки. Ее отец, которого он не знал, подстерег Чебышева, когда он прогуливался в большом царскосельском парке, вышел ему навстречу, поклонился и сказал: «Простите, можно вас задержать на одну минутку? Я отец вашей ученицы, которой предстоит переэкзаменовка, по профессии — военный портной. Дочь у меня одна и очень слаба здоровьем. Если она отстала, то это только потому, что была больна, но она по ночам занималась, стараясь догнать класс. Сделайте милость, поставьте ей тройку, тогда не нужна будет переэкзаменовка. Она успокоится, и даю вам честное слово, что она догонит класс». — «Хорошо, это вполне резонно, я переправлю ей двойку на тройку». «Подумайте только, — заключил Алексей Александрович, — какое нужно иметь простодушие для такого поступка! Обращается к преподавателю, рассчитывая на его понимание и доброе сердце! Вот это что!»

«Дорогая Ольга Дмитриевна, а вы не думаете, что вернетесь в церковь?» — спросил я ее. «Нет, в церковь я не могу вернуться, потому что в ней есть противоречие, связанное с верой в чудотворное преображение Матери, не совпадающее с фактами. Я думаю, что мы с вами одной веры. Вы тоже так думаете. Одно вам скажу. Когда я буду у Алексея Максимовича, я прямо выскажу ему, что не верю в его симпатии к большевизму, которыми он хочет заполнить пустоту, какой-то „пустырь“ в своей душе. У меня в романе о декабристах „Одеты камнем“ один из героев так говорит: у него душа — пустырь. Я даже думаю, что у всех людей в наше время в душе — пустырь. Но не у всех женщин, потому что женщина — мать! Мать этого не ощущает. Если бы женщины имели возможность проявить себя вполне, они бы смогли спасти род человеческий». — «Вы слишком далеко заходите. И вы надеетесь, что сумеете продолжать борьбу за матриархат в Советской России?» — «Да, я хочу попробовать». — «Ну и чудесно. Если вы ничего не имеете против, скажу вам: да благословит вас Господь!»

Кроме Чебышева-Дмитриева Ольга Дмитриевна рассказала о разных других находящихся «на окраине», например, о докторе Шапиро[641]. У него была странная идея, что Бога пока еще нет, есть покуда только дьявол. Бог есть эволюционирующий дьявол. Все в природе совершается чрезвычайно медленно, поэтому дьявол в постепенном своем развитии доберется до Бога. Встретившись с Шапиро как-то, Ольга Дмитриевна долго спорила с ним. В конце концов сговорились на том, что если Бога еще нет, то он все-таки будет для Шапиро в какой-то точке своего развития. Ведь различие-то только в терминологии. Кончилось тем, что они крепко пожали друг другу руки в честь будущего Бога. Я спросил Ольгу Дмитриевну, относится ли она к большевистской России так же, как Шапиро к дьяволу, развивающемуся в Бога? Верит ли в будущую свободу творчества, будущий расцвет культуры, в будущее восстановленное первородство? «Я остановилась в Берлине, чтобы подвести итоги нашим общим впечатлениям того времени. Я должна определить, что общего может быть у меня с Алексеем Максимовичем. Но я прошу вас, сохраните покуда все это в тайне. Я бы хотела короновать Алексея Максимовича на литературное царство и объяснить ему, что сделать это может только женщина-мать, которая относится к будущему, как если бы оно уже было у нее в руках. Если Горький понимает, что он является только орудием других, если он не стремится к власти и не одержим дьявольским честолюбием, а будет действовать во имя будущего, во имя свободы, тогда я готова благословить его». Таков был план Ольги Дмитриевны. Она понимала, что Алексей Максимович Горький играет роль собирателя российской культуры. Этого не понимали ни Блок, ни Белый, ни Разумник Васильевич. Ольга Дмитриевна считала эту мысль своим открытие