«Вы себе не можете представить, Лев Платонович, как имя вашей сестры уже несколько лет гремит на весь свет! В 1912 году в Гейдельберге мне пришлось приглашать известного гениального социолога Макса Вебера[654]выступить на собрании, посвященном пятидесятилетию нашей Пироговской библиотеки в русской колонии[655]. Макс Вебер развил целый ряд новых идей об отношении германской и русской культур. Надо сказать, что к тому времени Макс Вебер страдал агорафобией и почти не выходил из дому. Но в данном случае счел очень важным сделать исключение и произнести свою речь на нашем собрании. Он даже изучал русский язык, чтобы самому читать и понимать по первоисточникам, что происходит в России. Макс Вебер считал, что будущее западного мира, и в частности, Европы, зависит от доброго взаимопонимания между Германией и Россией. „Wir sind aufeinander angewiesen auf Leben und Tod“[656]. Я нарочно цитирую по-немецки, так как фраза эта запомнилась мне на всю жизнь. Россия и Германия не могут жить одна без другой, поучал Макс Вебер. Россия — это страна неограниченных возможностей. Размеры ее так велики, что ни одна европейская страна, ни вся Европа, вместе взятая, не в состоянии ее вместить. Толстой слишком велик для Европы, нет ни одной европейской страны, которая вместила бы Толстого. И так все русское. Это не только ее гигантские размеры, это все то, в чем русские проявляют себя. Они проявляют себя, как если бы принадлежали к совершенно другой исторической эпохе. Где вы найдете такую другую балерину, как Карсавина? Нигде нет такого другого певца, как Федор Шаляпин! Это же какие-то гиганты! Но если бы русские знали меру, как знаем мы, немцы, ее! Но если бы это понятие немецкой меры соединилось с русской безмерностью, наступила бы гармония, которая и спасла бы мир! Иначе будет дисгармония, от которой погибнет наша цивилизация, погибнет наш культурный мир. Вот видите, Лев Платонович, ваша сестра уже в 1912 году играла политическую роль!» — «Любопытно, — пробормотал Лев Платонович, — но я думаю, что ваш Макс Вебер, кто бы он ни был, ничего не понимал в искусстве».
Лев Платонович был нелюбим из-за того, что резал «правду-матку». О немцах, например, Лев Платонович говорил, что они вообще еще не достигли цивилизации, не стали культурными: «Подумайте, куда ни пойдешь, везде надписи — „Verboten“, „Вход запрещен“, „Направо“, „Налево“ и многочисленные другие. Они еще как дети, которые только-только научились читать и писать, и любят употреблять это свое знание, даже когда этого и не нужно. У нас в России — без всякой грамоты и понять, и запомнить, и вывод сделать можно». Не надо думать, что в Карсавине говорил «квасной патриотизм». Он не был националистом, и в этом отношении напоминал мне Василия Васильевича Розанова. У Льва Платоновича была какая-то спокойная уверенность в будущем России. Большевики там или не большевики, сколько бы лет это ни продолжалось, надо иметь терпение. Был он нелюбим не только потому, что говорил о людях вообще и о людях уважаемых в частности то, что думал, но и потому, что и о себе говорил не стесняясь. Точно так же, как Розанов, который ничуть не постеснялся сказать, что взял двадцать тысяч рублей с черносотенной газеты «Земщина» за свои статьи о киевском процессе Бейлиса, Лев Платонович во всеуслышание заявил: «Ну да, мы все грешные, конечно, и мы хорошо это знаем». Лев Платонович был незаурядным человеком. Определение его как человека можно было бы отнести к тому понятию человека, которое было еще живо во Флорентийской Академии в эпоху Возрождения. Стремление к знанию у человека естественное. Он не желает ограничивать себя знаниями своей специальности, но понимает, что не в состоянии постигнуть всего, и не гордится тем, что знает. Он уверен, что знания его малы, но достаточны, чтоб знать, как часто он грешит против того, что на древнерусском языке называлось «добротолюбием». и потому, конечно, считает себя грешным.
Мешало, между прочим, Льву Платоновичу и то, что стихии наперекор он разыгрывал при случае завзятого реакционера. В своих публичных речах Лев Платонович дерзко отзывался о власти в России, намекая на то, что она не русская, а еврейская, точнее «жидовская», как говорили черносотенцы. Предубеждение против него так постепенно сгущалось, что считалось нравственно предосудительным сближение с таким безоговорочным черносотенцем — «исчадием ада», как называли Льва Платоновича. Однако, по сути дела, он поступал совсем так же, как и мы, он действовал в изоляции. Ему казалось, что его отрицательное заявление против евреев — дерзость по отношению к власти. Примешивалось к этому некое желание оправдать самого себя в своих глазах за покорность, за отсутствие активной борьбы против существующей власти. Льву Платоновичу хотелось проверить свои собственные взгляды, и в первую очередь любовь свою к России и русскому языку. Свои чувства он скромно хранил про себя, но в нем были все добродетели, которые по русскому «добротолюбию» свойственны доброму христианину, человеку правой веры, православному. Для примера можно сказать о его отношении к сестре, которая в это время в Берлине была символом «Kraft und Schönheit». Эрик Поммер, стоявший во главе знаменитой фирмы УФА. пригласил Тамару Карсавину на главную роль в кинокартине «Kraft und Schönheit», и весь западный мир, не только Германия, увлекался этой картиной[657]. «Сила и красота» стала ходячей фразой, а Тамара Платоновна воплощением ее. В то же самое время ее брат, сидя в Берлине, говорил: «Вы, может быть, думаете, что я соперничаю с сестрой? Скажите правду». — «Не думаю. Однако в современных учебниках по психопатологии можно найти объяснение тому, что у человека, имеющего знаменитого родственника, появляется желание завоевать и себе подобную славу». — «Запомните, — ответил мне на это Лев Платонович, — я считаю самым большим пороком на земле жить во имя честолюбия. Цель христианина может быть только одна — кончить жизнь в монастыре. Бог даст, мне это еще удастся! Если мы, русские, не докажем, что это высшее благо для человека, то навряд ли кто-либо сумеет это доказать. Я теперь занимаюсь тем, что пересматриваю основы православия. И представьте, что столпом утверждения православной истины оказался еврейский издатель Коган[658]. Он, между прочим, взялся издавать мои „Начала“[659]. Мои товарищи, такие как Иван Ильин, талантливый автор замечательных книг о Гегеле[660], и Николай Александрович Бердяев утверждают, что я неверующий, потому что, как и Владимир Соловьев, недостаточно понимают, что такое христианство».
Лев Платонович не только не отвергал Владимира Соловьева, но одним из выражений, которое было в ходу в России и которое, кажется, пустила в ход наша добрая приятельница Ольга Дмитриевна Форш, было: «Карсавин — это просто обезьяна Соловьева. Он даже гримируется под Соловьева». И действительно, уж так бросалось в глаза внешнее сходство Карсавина с Владимиром Соловьевым — та же шевелюра, манеры. В Карсавине было то же пристрастие, что и в Соловьеве, резко критиковать своих «сочеловеков» и, конечно, большая любовь к отвлеченной мысли. Может быть, я и согрешу, если скажу, что Лев Платонович был более мудрым, чем Владимир Соловьев. У Льва Платоновича не было желания найти новую идею в богословии, которая стала бы еще при его жизни зрелым плодом. Образ мысли Льва Платоновича меньше, чем Владимира Соловьева, был вселенским. Основная мудрость Льва Платоновича заключалась в понимании того, что почва православия под его ногами была нетверда.
Тут он столкнулся с иудейством. Если православие, рассуждал Лев Платонович, сумеет по-настоящему отграничиться от своих иудейских корней, тогда оно будет стоять и цвести на своей собственной почве. В связи со всеми его сомнениями, в связи с беспокойством о будущем России, где продолжал царствовать зверь (марксизм для Льва Платоновича был, конечно, богомерзким учением), ему важно было встретить человека, который мог бы помочь ему утвердиться в его идее отграничения православия от иудейских корней не извне, а изнутри. «Я вам очень завидую, — сказал Лев Платонович, — это дурно, конечно, но я не скрываю этого. Подумайте только, вам так просто открыть Ветхий Завет и читать его в оригинале. Для вас — это книга для чтения. Правда, по-гречески я читаю свободно, но Евангелие для меня ближе в славянском своем облачении. Но вот читать в оригинале Ветхий Завет! Кто из нас это может? А ведь без этого никак нельзя понять православия. Я слишком стар, чтобы начинать с азбуки. Владимир Соловьев в очень зрелом возрасте начал учиться древнееврейскому языку и то же самое рекомендовал Льву Толстому. Я не могу себе этого рекомендовать, но мне нужен язык, мне нужен человек с языком. Вы — мой язык».
Мне это напоминало отношение Розанова к еврейству. У него было какое-то интуитивное проникновение в суть еврейства, ощущение присутствия в еврействе истории Востока далекого прошлого. У Розанова есть такой эскиз. Однажды в Петербурге в туманное утро Розанов вдруг увидел призрачную фигуру и подумал, что сам Агасфер мог бы быть воплощением этого призрака. Туман рассеивается, и он видит старого бедного еврея патриархального вида, с длинной седой бородой, стоящего на мосту через Фонтанку. Вот так он стоял, когда строились египетские пирамиды, и так он стоит по сегодняшний день в нашем Питере.
Льву Платоновичу нужен был «язык», но я не чувствовал себя готовым помочь ему в этом. Конечно, я хотел, хотел. И хотя мои знания языка и религии были достаточны, чтобы спорить с Розановым о ритуале, я не считал себя вполне подготовленным, чтобы возражать против общепринятых догм православия. Разговоры наши с Карсавиным сводились к тому, что Лев Платонович убеждал меня принять православие. «Ну нет, есть препятствия», — постоянно отвечал я ему. Наш диспут, бесконечно благожелательный, продолжался в течение нескольких лет. Мы очень полюбили друг друга, и оба знали и чувствовали это. Лев Платонович не мог убедить меня, что кроме Бога Отца есть еще две ипостаси божества, а я не мог доказать ему, что для меня есть единый Бог, Бог в духе элеатов (греческая школа)