Литературный гид: 1968 — страница 4 из 6

Хутор, я Сеновал, продолжаем движение, говорю я. Свой голос я тоже не узнаю.

Мы трогаемся мгновенно. Без обычных судорог. Уносим ноги. Гусеницы. Туши. Колонна быстро набирает скорость.

На бороздах, тут и там, поднимаются головы. Кто-то привстает на четвереньках. Один застыл вдали на полусогнутых, как суслик.

Ревут машины. Голосов нет.

Велосипеды стоят кучками, прислонившись друг к другу, как брошенные телята Автомобили с распахнутыми дверцами. Те, что ближе к автобусу, без стекол. У одного сорвана крышка с капота Автобус пылает. Что там может гореть так долго?

Я держусь за стальной блин, смотрю, как уползает за нами дорога.

В клочья изорванный, изодранный транспарант грязными лохмотьями пластается по шоссе. Уходит назад бесконечная лестница из коротких ступенек, врезанных в асфальт гусеницами. Крошево из яблок.

Горящий автобус уплывает все дальше.

Из-за деревьев там появляются люди. Они выходят медленно.

Я смотрю на них, уже не различая лиц. Над головами вновь вздымаются кулаки.

Тут я спохватываюсь и подношу к глазам бинокль. Холм еще виден. И машина видна Она стоит все там же. Но человека мне уже не разглядеть. Никогда.

В ушах у меня непрерывный гул. По лбу и вискам стекают капельки пота Я стягиваю пилотку, вытираю ею лицо. Смотрю на часы. Все еще утро. Небо синеет, на нем ни облачка. Но мне кажется, что уже вечер. Рыба молчит. Баран молчит. Все молчат. Рев разносится по окрестностям. Эхом оседает в игрушечных рощах, мимо которых мы проходим.

Через час, у въезда в военный городок местной армии, колонна останавливается. Перед КПП стоят солдаты в чужой коричневой форме. Куртки расстегнуты. У многих пилотки под погоном. Оружия не вижу. Ага, вон у одного штык в ножнах на ремне. Но он курит сигарету и не похож на дневального. Другой стоит в домашних тапочках на босу ногу. В расхристанной до пояса рубашке светло-салатного цвета. На груди, на длинной цепочке, здоровенный крест. Христианин. Живой. Вот так, запросто. В армии. Чего же они еще хотят? Смотрит на меня. Без улыбки. А некоторые улыбаются. Оркестра, правда, нет. Но, видно, вот-вот вынесут ключи на шелковой подушечке. И вручат нашему комбату. Может, еще и спасибо скажут.

Я выбираюсь на броню и спрыгиваю на землю. Ноги подгибаются. Слишком твердо под ними.

Из смотрового люка долго вылезает Гоги. Он весь черный. Такое впечатление, что щетина растет у него не по дням, а по километрам.

Он молча подходит ко мне.

Без размаха бьет меня кулаком по губам. Я отшатываюсь, едва не падая.

Это тебе за салагу, говорит Гоги.

Я вытираю рот. На тыльной стороне ладони кровь. Поднимаю глаза и вижу, как парень со штыком показывает на нас пальцем, что-то говоря своему товарищу. Оборачиваются еще несколько солдат. Смотрят, смеются. Они еще и смеются.

Быть бы тебе в нерусском плену, Гоги, если бы не я, говорю я.

Было бы лучше, кацо, говорит Гоги. Мама моя, было бы лучше.

Он отворачивается и идет к танку. Садится на землю, откинувшись спиной на передок. Смотрит мимо меня.

Мы же с тобой одной крови, говорю я, плюясь. Твои слова, Гоги.

Иди в жопу, кацо, говорит Гоги. Такая твоя русская идиома?

Я сплевываю кровь. Ищу глазами Рыбу. Нет Рыбы. Не показывается. Сигареты, что ли, пошел стрелять? В обмен на развитой социализм.

С дороги сворачивает ГАЗ-69. Тормозит у нашего танка.

Вылезают двое. С десантными автоматами. Разминают ноги, оглядываются. Не торопясь, идут к нам. Теперь-то куда торопиться. Смотрят на Гоги, сидящего у передка На меня.

Баран — человек чести, как сам он говорит о себе. Надо же, опять держит офицерское слово.

Сдайте оружие, товарищ сержант, говорит старшина.

Ефрейтор заходит сбоку, автомат наперевес.

Осторожней с пушкой, пазула, говорю я.

Ефрейтор делает шаг ко мне, но между нами вдруг возникает Гоги.

В чем дело, генацвали? — говорит он неожиданно дружелюбно. Сержант героем был, что от него хотите?

Имею приказ доставить на гауптвахту, говорит старшина очень спокойно. Отойдите, товарищ танкист, не усложняйте обстановку.

Какая гауптвахта, слушай? — говорит Гоги, стоя между нами. Мы только вчера приехали. Не будь осел, генацвали, не говори глупые слова.

Старшина смотрит на Гоги и морщится.

Отойди, Гоги, говорю я.

Я снимаю с плеча автомат, расстегиваю ремень со штыком и подсумком и протягиваю все это ефрейтору.

Пошли, старшина, говорю я. Да скажи молодому, чтоб автомат убрал, а то до дембеля не доживет.

Гоги смотрит на меня почти с отчаянием. Он, видно, и в самом деле хотел меня спасти.

Мы подаем друг другу руки. Одновременно.

Мы с тобой одной крови, ты и я, говорю я ему. Приедешь домой, почитай Книгу джунглей.

Гоги молчит. Рукопожатие у него сильное. Я не люблю лягушачьих рук.

Двое бездельников из комендантской роты ведут меня к газику.

Старшина при этом почти по-отечески придерживает меня за плечо.

Ефрейтор забегает вперед и распахивает дверцу.

Эй, друг, кричит Гоги мне в спину, а я читал про Маугли, слушай!

Мы оборачиваемся все трое.

Гоги стоит у своего танка, сунув руки в карманы комбинезона и улыбаясь во весь рот. Зубы у него, оказывается, белоснежные.

Придурок, цедит старшина. А ты пошел, садись.

Он подталкивает меня в спину. Я почти сваливаюсь на заднее сиденье. Там уже сидит ефрейтор.

Ну что, говнюк, говорит он.

Старшина садится рядом со мной и захлопывает дверцу.

Поехали, говорит он водителю.

Комендантский газик заводится с первого оборота, взвыв не хуже танка Мы резко рвем с места Я оборачиваюсь.

Гоги медленно поднимает над головой два пальца, раздвинутые под углом. Он похож на большого грустного черта с маленькими рожками.

Не вертись, говорит старшина. Шею свернешь.

Губу-то уже нашли? — спрашиваю я.

Губа всегда найдется, говорит старшина.

В боковом окне мелькают башни, орудия, стальные блины, откинутые к небу. Темные фигуры на броне. Девять танков, стоящие в затылок друг другу. Издали они выглядят еще страшней.

Что там кричала эта жопа грузинская? — спрашивает ефрейтор.

Сентябрь 1995, Прага

Адам ГрадилекПослесловие к чешскому изданию книги Натальи Горбаневской «Полдень» [13]©Перевод Н. Фальковская

Когда в 2008 году русистка Михаэла Стоилова брала интервью у Натальи Горбаневской в рамках чешского проекта, призванного сохранить воспоминания участников демонстрации на Красной площади в 1968-м, Горбаневская отказалась добавить что-либо к тому, о чем уже сказала в своей книге «Полдень». Это объяснялось не только усталостью от беспрестанного повторения рассказа об одном и том же эпизоде ее жизни или нежеланием возвращаться даже в воспоминаниях в палаты психиатрических больниц, но и недовольством тем, что чехи и словаки вот уже сорок лет не могут издать документ о главной протестной акции против советской оккупации. И корни подобного спокойного упрямства Горбаневской — вовсе не в эгоцентризме. Она никогда не ратовала за создание ореола вокруг собственного участия в акции и всегда старалась привлечь максимум внимания к действиям других советских граждан, отважившихся на протест. Именно это она и делает в книге «Полдень». Ее отказ объясняется, скорее всего, сожалением по поводу того, что чехи «попросту потеряли интерес» к информации о том, кто и почему встал на их сторону и чем за это поплатился.

Нежелание или неспособность чехов и словаков выпустить в свет основополагающий документ о легендарной акции протеста резко контрастирует с той быстротой, с какой удалось в свое время переправить русский оригинал «Полдня» сначала в Чехословакию, а потом — с помощью нынешней публицистки, а тогда студентки Яны Клусаковой — и на Запад.

Яна Клусакова окончила пражский Карлов университет по специальности «богемистика, русистика и эстетика». В 60-е годы она работала в рекламном отделе Центрального кинопроката. Узнав о русскоязычном мюнхенском издательстве, основанном латышским эмигрантом Адальбертом Нейманисом и выпускавшем запрещенную в странах советского блока литературу (произведения Мандельштама, Ахматовой, Пастернака…), Клусакова познакомилась с Нейманисом и стала получать от него книги и возить их своим друзьям в Москву, где в заочной аспирантуре Института искусствознания изучала киноведение. «В чемодане у меня была зубная щетка, немного белья, а так — сплошные книги. Томики на шелковой бумаге я укладывала в конфетные коробки. Две Библии помещались в картонку из-под карловарских вафель. Радовались им невероятно, ведь русская Библия в последний раз выходила до 1917 года. Еще я посылала книги через разных людей. Однажды в Прагу приехал директор Института искусствознания, который даже не подозревал, что в коробке с сахаром ‘Бридж’ везет моей приятельнице-доценту ‘Раковый корпус’ Солженицына, — вспоминает Клусакова. — В Москве у меня были чудесные приятели, знавшие, что я знакома с Нейманисом. В сентябре 1969-го меня спросили, могу ли я ему кое-что передать. Я никогда не бывала на Западе, но все же сказала, что попробую. Мне дали два микрофильма: ‘Полдень’ Натальи Горбаневской и воспоминания Надежды Мандельштам. Это был верх доверия, рукописи добирались до меня по разным каналам через нескольких проверенных людей. Я тогда была в положении и надеялась, что таможенники не станут меня обыскивать. Положила микрофильмы в карманы своего „беременного“ платья и благополучно перевезла в Чехословакию. Но там возник вопрос, как передать их Нейманису в Германию. Я хорошо знала документалиста Яна Шпату, который как раз собирался ехать в Мюнхен, и решила этим воспользоваться. Купила очередную коробку конфет и спрятала в нее оба микрофильма. Шпата без проблем провез их и отдал Нейманису, который передал микрофильмы в издательство ‘Посев’». Во времена нормализации Яне Клусаковой пришлось уйти из Центрального кинопроката. В 1975 году ее на основании доноса обвинили в контрабанде товаров в СССР и обратно; несколько месяцев она провела в следственной тюрьме в Рузине. Только благодаря стараниям адвоката Отакара Мотейла (после Бархатной революции — политика и омбудсмена), Клусакова получила условный срок.