Литературный призрак — страница 43 из 85

– Нет, шеф, – блею я, невинная овечка. – Сегодня никаких шедевров не прихватила.

– Хорошая девочка. А полотеры…

– Полотеры придут через три недели. День в день. В девять тридцать вечера.

– Значит, через три недели. День в день.

Он ставит галочку в списке и кивает: мол, проходи. Чувствую, как ощупывает меня взглядом. Я его не виню, хоть он мне и противен. Ничего не поделаешь – для мужчин я всегда обладала мистической притягательностью.


Зимой я езжу на метро. В другое время года люблю пройтись пешком. Если погода хорошая, иду до Троицкого моста и пересекаю Марсово поле, где путаны поджидают клиентов. В дождь сразу иду на Невский проспект, на эту улицу призраков, – уж если существуют улицы призраков, это точно Невский. Джером говорит, что в каждом городе есть своя улица призраков. Иду мимо касс Аэрофлота и обшарпанного армянского кафе, мимо Строгановского дворца и Казанского собора. Мимо дома, где мы с деятелем из Политбюро занимались любовными утехами. Сейчас там офис «Американ экспресс». Кругом эти новые магазины: «Бенеттон», «Хааген-даз», «Найк», «Бургер-кинг». Есть лавка, в которой торгуют только фотопленкой и брелоками для ключей, рядом с ней – магазин, где продают швейцарские «свотчи» и «ролексы». Наверное, сейчас во всех городах мира центральные улицы похожи друг на друга. В подземных переходах привычные шеренги нищих и стайки музыкантов. Покупаю в ларьке пачку сигарет и чекушку водки. Ни в одном городе мира уличные музыканты не сравнятся с нашими. Саксофонист, струнный квартет, тоненькая девушка с диджериду и украинский хор наперебой борются за рубли прохожих. Если я и даю, то только на церковь. Сама не знаю почему – церковь мне никогда ничего не давала. В руках у нищих – таблички с горестной историей, часто на нескольких языках. Читают эти истории только иностранцы. Петербург стоит на сваях горестных историй, вбитых в его болота.

Перехожу Аничков мост и поворачиваю налево. Мой дом четвертый. Тяжелая железная дверь, за ней – будка, в которой дремлет консьерж. Мимоходом проверяю почтовый ящик – надо же, там письмо, от моей дорогой хворой сестрицы. Прохожу через заросший бурьяном дворик. Поднимаюсь на третий этаж. Если телевизор орет на полную мощность, значит Руди дома. Руди не выносит тишины. Сегодня тихо. Вчера вечером мы немного поспорили о сроках нашего отъезда, и Руди, наверное, решил вплотную заняться делом. Ну и хорошо. На ужин жарю рыбу, половину оставляю на сковородке – вдруг он придет. Обычно он исчезает на сутки, максимум на два дня. Не больше. Как правило, не больше.

Стоят белые ночи. Сизая полночь часам к двум сгущается в синеву. А чуть погодя снова взойдет солнце, тихо и незаметно. Я сижу в гостиной, вспоминаю прошлое, мечтаю о Швейцарии. На этом самом диване мы с адмиралом занимались любовью. У окна. Он рассказывал мне об океане, о Сахалине, о Белом море, о подводных лодках подо льдами. Мы смотрели на звезды. Складываю грязную посуду в раковину, включаю фумигатор от комаров. Кладу кубинские сигары в карман куртки Руди – найдет и вспомнит обо мне. Откуда-то доносятся звуки джаза. Раньше я непременно пошла бы туда, где музыка, и танцевала бы под восхищенными взглядами. Такая желанная. Лица мужчин разгорались. Меня наперебой приглашали.

Закуриваю очередную сигарету. Наливаю бренди. Совсем немного и не самого дорогого. Самый дорогой нужен Руди для деловых встреч – когда он приводит партнеров сюда. Подношу огонек зажигалки к конверту, не распечатывая, и кладу письмо сестры в пепельницу. Поделом ей. Потягивая бренди, смотрю, как огонь превращает слова этой твари в дым. Струйка закручивается спиралью и тянется вверх. Вверх, все выше и выше.

Джаз умолк. Руди все еще нет. Малышка Няма, сытая и довольная, подходит, сворачивается клубочком у меня на коленях и засыпает, урча, пока я рассказываю ей о моих горестях.

* * *

Джером заваривает чай. У него отточенные движения, как у дворецкого. Руди опять опаздывает. Руди всегда опаздывает минут на сорок. Прекрасный летний день, время обеденное, в дрожащем от зноя воздухе здания и деревья на Васильевском расплываются, будто под водой.

– Чем пахнет этот чай?

Джером задумывается, прежде чем ответить.

– Не знаю, как это будет по-русски. По-английски мы называем «бергамот». Это цедра одной разновидности цитрусовых.

– Понятно, – говорю я. – Красивая чашка.

Джером протягивает мне чашку на блюдце и садится. Он прекрасно говорит по-русски, но я никогда не знаю, о чем с ним говорить.

– Этот фарфор – все, что осталось от былой роскоши, – говорит он. – Настоящий Веджвуд. Стоит бешеных денег, но с тех пор, как ваше общество сидит в дыре, за него и гроша ломаного не получить. Смотри не разбей.

– Ни разу в жизни не разбила ничего красивого.

– Охотно верю. – Джером встает. – Поскольку наш нувориш Роберт де Ниро чем-то занят, покажу свою мазню тебе одной.

Он выходит в соседнюю комнату, где у него мастерская, и я слышу, как что-то двигают по половицам. В садике у Андреевского собора камфорное дерево купается в солнечных лучах. За мостом Лейтенанта Шмидта на Английской набережной строят новую гостиницу. «Холидей-инн». Сегодня праздник, День России, поэтому на лесах никого нет. Под окном раздается рев спортивного автомобиля. Визжат тормоза.

– Похоже, это Руди, – кричит Джером из мастерской.

Скромно обставленная квартира Джерома расположена в неплохом месте, хотя с моей, конечно, не сравнить. В те дни, когда дует северный ветер, сюда доносится запах с химзавода, но в остальном – очень недурственно. Квартира больше моей, если учесть мастерскую, в которую он никого не пускает. В гостиной главное место занимает огромный буфет. Он возвышается, как алтарь в кафедральном соборе. Подарок Леонида Брежнева. Дома у Джерома чище, чем у любой женщины. При этом он обходится без женщин – и не только в смысле уборки. Интересно, все англичане такие чистюли или только английские гомики? В годы холодной войны Джером шпионил для нас. И читал лекции по истории искусства в Кембриджском университете. В России ему уже лет шесть или семь не платят пенсии за военные заслуги, а в Британии его обвинили в государственной измене. Поэтому он находится в очень стесненных обстоятельствах. Он мечтает издать мемуары, но бывших шпионов, которые торгуют своими откровениями, нынче как грязи. Единственный его талант, который пользуется спросом на рынке, – умение копировать старых мастеров. Поэтому он и попал в нашу команду. Я замечаю темно-бордовую кожаную летную куртку, которая, судя по размеру, не может принадлежать высокому тощему Джерому. Закуриваю. Пепельницы нет, поэтому стряхиваю пепел в блюдце. В соседней комнате звучит пианино.

Возвращается Джером, скидывает с картины покрывало и косится на мою сигарету.

«Ева и Змий», только кисти не Лемюэля Делакруа, а Джерома… как его там. Не знаю фамилии. Смита, Черчилля. Сам Джером никогда мне особо не нравился, но его мастерство восхищает.

– Не представляю, неужели кто-то в состоянии заметить разницу! Даже позолота на раме внизу потерта.

– Ну нет, есть недочеты. С кракелюрами беда, – возражает Джером. – И потом, в девятнадцатом веке знали секрет приготовления синей краски, который, к сожалению, утерян, и ни за какие деньги Грегорского его не вернуть. Так что работа далека от совершенства. Но вполне сойдет. Когда заметят разницу, будет поздно.

– Над «Евой» ты работал в два раза дольше, чем над остальными.

– Так это ж, дорогая моя, не русский авангард! Для хорошего копииста Кандинский – плевое дело. Измерил длину и ширину полос, подобрал колер и шлепай на холст! Нет, Делакруа – дело тонкое… В него нужно вложить всю душу. Будь моя воля, я поработал бы еще пару недель, но Грегорский с пеной у рта требует, чтобы подмену совершили к концу месяца. До смерти хочется полюбоваться на оригинал, хоть ненадолго. Зато денег огребу – хоть «Титаник» со дна океана поднимай, хоть Бермуды покупай.

– Четверть Бермудов, – уточняю я. – Не забывай все делить на четверых.

– А ты знаешь, что Делакруа был другом Николая Первого? Император пригласил его расписать собор Христа Спасителя, и Делакруа провел здесь несколько лет. Западный человек на службе у российского государства. Может, поэтому я его так понимаю.

Когда Джером начинает разглагольствовать, я чувствую себя совершенно лишней.

Условный стук в дверь. Я в изнеможении закатываю глаза, в такт, жду, пока ритм достучат до конца. Все правильно. Но Джером все равно жестом выпроваживает меня на кухню и прикладывает палец к губам. Видно, привычка перестраховываться – вторая натура.

– Открывайте, вы там! – орет Руди, как всегда. – Я продрог как собака!

Джером облегченно вздыхает. «Продрог» – это значит, что Руди пришел один, не привел за собой хвоста и к его затылку не приставлен пистолет. «Холодрыга» означает «сматывайтесь через черный ход». Как это можно сделать с шестого этажа дома, в котором нет черного хода и даже пожарной лестницы, – уже другой разговор. Ну, мальчишки всегда так.

– Привет, детка! – здоровается со мной Руди.

Он вручает Джерому пиццу, которую захватил по дороге в одном из своих ресторанов. На нем новая замшевая куртка цвета черной смородины. Ему нравится называть меня «детка», хотя он моложе меня лет на восемь или девять. Он улыбается. Добрый знак. Он снимает панорамные темные очки и с восторгом смотрит на картину.

– Джером! Ты превзошел самого себя!

Джером картинно кланяется:

– Как мило с твоей стороны, что заскочил на огонек! – (Руди никогда не улавливает иронии Джерома, предоставляя мне обижаться за него.) – Спасибо на добром слове. Делакруа мне действительно удался. Как прошла встреча с нашим покровителем из мэрии?

– Грегорский, как всегда, крут! Утром пришлет человека забрать Делакруа.

Эта новость мне сразу не понравилась.

– Почему не ты сам едешь к покупателю?

Руди воздел длань, как папа римский:

– Хельсинки – не ближний свет, детка. Зачем мне туда мотаться? Пусть лучше сами приезжают. Значит, нас стали больше уважать. Еще это значит, что мне не придется рисковать своей шеей на таможне. Котенок, как мне не хватало тебя ночью…