Литературный путь Цветаевой. Идеология, поэтика, идентичность автора в контексте эпохи — страница 34 из 85

в небе.) Ученик – отдача без отдачи, т. е. полнота отдачи» (СС7, 381).

Два первых стихотворения цикла, оба датированных 2 апреля 1921 года, предлагают две версии этой истории. В первом стихотворении Ученик – тень Учителя, он сопровождает его на всех путях и гибнет на одном с ним костре. Во втором стихотворении «ученичество» – фаза пути Ученика, пройдя через которую, он открывает «другой свет», и истинным смыслом его «ученичества» оказывается именно это открытие:

Час ученичества! Но зрим и ведом

Другой нам свет, – еще заря зажглась.

Благословен ему грядущий следом

Ты – одиночества верховный час!

(СП, 198)

Диалог двух стихотворений – диалог голосов и риторик. В первом звучит голос Ученика, мечтающего о постоянстве служения; во втором – голос свыше, знающий законы мироздания: подчинение человека ведущей его силе (той, что в поэме «На красном коне» воплощал Всадник-Гений) нужно лишь для того, чтобы он совершил решающий этап своего «восхождения». Учитель лишь доводит Ученика до вершины горы, точки слияния мира земного и небесного, достигнув которой, тот уже не нуждается в водительстве.

Закономерно, что тема «отказа» от земной любви занимает в «Ремесле» важное место:

Блаженны дочерей твоих, Земля,

Бросавшие для боя и для бега.

Блаженны в Елисейские поля

Вступившие, не обольстившись негой.

Там лавр растет, – жестоколист и трезв,

Лавр-летописец, горячитель боя.

– Содружества заоблачный отвес

Не променяю на юдоль любови.

(СП, 236)

Военная доблесть и смерть в бою, которые в пореволюционной лирике Цветаевой прочно связаны с темой ухода из истории, уничтожающей «старый мир», противополагаются теперь земным «обольщениям» любовью. Речь идет не о человеческих отношениях «дружбы» и «любви», а о двух мирах. «Содружества заоблачный отвес» (т. е. та же гора, вершина которой уже «не на земле, а на небе») – отсылка к топографии иного мира, небытия. «Юдоль любови» – переименованная Цветаевой «юдоль бед», т. е. Земля. Этим переименованием она вновь отождествляет освобождение от Земли с освобождением от любви, точнее, с «освобождением Любви» – от пола. В завершающей «Ремесло» поэме «Переулочки» героиня, обольщающая мóлодца иным миром, «лазорью», так рисует это освобождение:

Милый, не льни:

Ибо не нужно:

Ибо ни лжи:

Ибо ни мужа

Здесь, ни жены,

Раны не жгут,

Жатвы без рук,

Клятвы без губ.

(СС3, 278)

Любовная тема на страницах «Ремесла» становится принадлежностью метафизического дискурса, и это одна из тех творческих метаморфоз, которая на несколько ближайших лет определит звучание цветаевской лирики. Тексты философские, впрочем, охотно «маскируются» ею под лирические медитации с биографическим подтекстом:

Уже богов – не те уже щедроты

На берегах – не той уже реки.

В широкие закатные ворота

Венерины, летите, голубки!

Я ж на песках похолодевших лежа,

В день отойду, в котором нет числа…

Как змей на старую взирает кожу —

Я молодость свою переросла.

(СП, 236–237)

Вольная вариация на тему Гераклита, открывающая стихотворение, имеет как будто только личный смысл и отсылает к некоторой пройденной возрастной границе. Однако «молодость» – это еще и та «родовая» черта людей XVIII века, су´дьбы которых Цветаева лишь два года назад примеряла на себя. Отречение от этой «молодости» (себя манифестировавшей через земную любовь) означает трансформацию более глубокую, чем возрастная, и с возрастом по существу вообще не связанную. Речь идет об изменении личности, об отказе от прежних моделей самоидентификации, тех, что связывались в 1919 году с именами Лозэна, Казановы или Стаховича. «Молодость» теперь кажется Цветаевой ее «сапожком непарным» (СП, 238), внешним атрибутом, никогда и не «шедшим» к ее личности. Прощальное обращение к ней констатирует: «Ничего из всей твоей добычи / Не взяла задумчивая Муза» (СП, 239).

Для Цветаевой, не склонной к отрицанию своего творческого прошлого во имя настоящего, такой ход необычен. Предпочитая видеть творчество как «преемственность и постепенность» (СС5, 276), она в своих разновременных поэтических лицах чаще отмечала единство, сходство. Однако внутренняя перемена и связанная с ней перемена лирической персоны, которая фиксируется стихами 1921 года, вынуждают Цветаеву признать серьезность расхождения с собственным прошлым. Ее новая «задумчивая Муза» многократным эхом повторяет на страницах «Ремесла» тот мотив отречения от мира, который впервые прозвучал в поэме «На красном коне»:

Тихонько

Рукой осторожной и тонкой

Распутаю путы:

Рученки – и ржанью

Послушная, зашелестит амазонка

По звонким, пустым ступеням расставанья.

Топочет и ржет

В осиянном полете

Крылатый. – В глаза – полыханье рассвета.

Рученки, рученки!

Напрасно зовете:

Меж нами – струистая лестница Леты!

(СП, 210–211)

Вновь, как и в январской поэме, послушная некой высшей силе, героиня расстается с землей, оставляя на ней ребенка. Это пятое стихотворение цикла «Разлука», посвященного мужу, о судьбе которого после поражения Добровольческой армии Цветаева не имела достоверных сведений. Начав цикл биографической темой жизненной разлуки, Цветаева уже в третьем стихотворении перевела ее в иное русло:

Всё круче, всё круче

Заламывать руки!

Меж нами не версты

Земные, – разлуки

Небесные реки, лазурные земли,

Где друг мой навеки уже —

Неотъемлем.

(СП, 208–209)

Цветаевой как будто необходимо увериться в том, что смерть уже встала между нею и адресатом и что необходим ее отказ от земли, разлука с землей, чтобы навеки воссоединиться с ушедшим в «лазурных землях»:

Не крáдущимся перешибленным зверем, —

Нет, каменной глыбою

Выйду из двери —

Из жизни. – О чем же

Слезам течь,

Раз – камень с твоих

Плеч!

Не камень! – Уже

Широтою орлиною —

Плащ! – и уже по лазурным стремнинам

В тот град осиянный,

Куда – взять

Не смеет дитя

Мать.

(«Разлука», 6; СП, 211)

Тот же, что и в поэме «На красном коне», полет «в лазурь» вновь и вновь совершается цветаевским воображением. Все с большей очевидностью не нынешняя разлука с мужем, а чаемая разлука с землей и с теми, кого на ней предстоит покинуть, становится главной темой. Наконец, в наброске одного из неоконченных стихотворений цикла Цветаева раскрывает еще одно «имя» разлуки:

Последняя прелесть,

Последняя тяжесть —

Ребенок, за плащ ухватившийся… – В муке

Рожденный! – Когда‐нибудь людям расскажешь,

Что не было равной —

В искусстве Разлуки!

(СП, 640)

И прописная буква у «Разлуки», и неожиданное наименование этого деяния «искусством», в котором героине нет равных, – все это закрепляет метафизическое звучание темы: «искусство Разлуки» и «искусство Поэзии» взаимообусловлены. Как уже приходилось отмечать Е. Б. Коркиной, облик того, с кем разлучается героиня, в набросках к циклу не случайно размыт: сначала это «ребенок, у ног моих бьющий в ладоши», затем «как будто не отрок у ног, а любовник» (СП, 640). Частное уступает место общему и выводит конкретно-биографический контекст из игры:

Нечеткий образ того, с кем разлука неминуемо предстоит, определяет и временнóе пространство цикла – это не настоящее время, и не будущее, это вечное время поэзии, где герой цикла одновременно и ребенок, и любовник, и ровесник, и сын, а лирическая героиня с ее «бесстрастием каменноокой камеи» – не смертная женщина, а Сивилла, и разлука, таким образом, не просто биографическая разлука с мужем и не общепоэтическая разлука лирических героев, а вечная разлука поэта со своей человеческой долей, с жизнью вообще235.

Объединенные при первой публикации под одной обложкой236, цикл «Разлука» и поэма «На красном коне» были своеобразной новой «визитной карточкой» Цветаевой в поэзии. Она гласила, что «отказ» от земли – не выбор человека, но выражение сущности поэта. Человеческая судьба должна была отныне подчиняться дару. О трагичности этой коллизии «Ремесло» напоминало лишь косвенно: с одной стороны, бесчеловечностью жертв, которые необходимо было принести, с другой – указанием на непреодолимую «двуприродность» поэта-человека, навсегда оставляющую его лишь устремленным от земли к небу. В стихотворении «Так плыли: голова и лира…» (ноябрь 1921 года)237, связанном со смертью Александра Блока, рассказывалось об авторском ви´дении того конфликта, который сопутствует земному бытию поэта:

Так плыли: голова и лира,

Вниз, в отступающую даль.

И лира уверяла: мира!

А губы повторяли: жаль!

Крово-серебряный, серебро-

Кровавый свет двойной лия,

Вдоль обмирающего Гебра —

Брат нежный мой, сестра моя!

Порой, в тоске неутолимой,

Ход замедлялся головы.

Но лира уверяла: Мимо!

А губы ей вослед: Увы!

Вдаль-зыблющимся изголовьем

Сдвигаемые как венцом —

Не лира ль истекает кровью?

Не волосы ли – серебром?