Литературный путь Цветаевой. Идеология, поэтика, идентичность автора в контексте эпохи — страница 47 из 85

В том, что «страх вторжения» именуется в стихотворении «творческим», – ключ к иносказанию, в нем содержащемуся. Как и в «Эвридике – Орфею», здесь разыгрывается драма отклика на зов, но именно в «Не надо ее окликать…» эксплицированы коннотации «отклика» с «творчеством»: «лавина» и «срыв» в последней строчке названы своим прямым именем – «органной бурей». Творчество – это и есть отклик на зов; потому и цветаевская Эвридика в ответ на зов – произносит речь, а не идет. Изменение личного мифа влечет за собой, таким образом, изменение концепции творческой реактивности: не отречение от земного мира и собственного земного естества (пола) оказывается источником творчества, но невозможность окончательно отречься от всего этого, осознание себя «горой», существом промежутка. «Гора» открывает свою истинную природу, когда она взрывается «полногласием бурь»315 в ответ на зов жизни. Эвридика раскрывается в ее отклике на приход Орфея, и этот отклик – слово. «Эвридикино у – у – вы» (СП, 326) из первого стихотворения цикла «Провода» – это сжатое до междометия признание в любви и в тщетности устремления к ней, ибо единственное, чем поэт, человек промежутка, может ответить на оклик жизни, – это творчество.

Эту мысль и развивает цикл «Провода»316, меняя акценты от стихотворения к стихотворению, но подводя под множественность оттенков общий знаменатель: любимый или любимая для поэта «сокровищница подобий», т. е. источник метафор и символов; ответ поэта на земной призыв жизни и любви – «живое чадо: / Песнь» (СП, 331). Иные воплощения любви достижимы для него либо во сне («Весна наводит сон. Уснем…»), либо в «неземном доме», в который он устремлен из своего нынешнего промежуточного состояния («Терпеливо, как щебень бьют…»). «Творческий страх» – это страх масштабов собственного отклика на боль «вторжения», сопряженный с переживанием каждый раз заново своей неспособности ответить чем‐либо, кроме слова. Поэтому «не надо», повторенное в обоих стихотворениях, это не запрет, а именно заклинание тех «голосов» и сил, которым дано растревожить поэтическое молчание, ибо последствия такого вторжения непредсказуемы, а их разрушительная сила угрожает не одному поэту. Тогда же, весной 1923 года, эта сила воплотится в других метафорах в цикле «Поэты»:

– ибо путь комет

Поэтов путь: жжя, а не согревая,

Рвя, а не взращивая – взрыв и взлом —

Твоя стезя, гривастая кривая,

Не предугадана календарем!

(«Поэты», 1; СП, 335)

Лавина, в непредсказуемый момент низвергающаяся с горы, или разрушительный вихрь кометы, грозной невычислимостью своей траектории, в любом случае – сила, несущая угрозу миропорядку, – таким предстает теперь в стихах Цветаевой образ творчества.

Стихотворение «Не надо ее окликать…», таким образом, поясненяет природу той «органной бури», которая следует за ним, – «лавину» стихов, обращенных к Пастернаку. Аналогична и композиционная функция стихотворения «Эвридика – Орфею» по отношению к циклу «Провода» в сборнике: этот цикл – продленный отклик Эвридики на явление Орфея. Оба стихотворения – очерки генеалогии творчества как единственной данной поэту формы реакции на жизнь. «Ибо раз голос тебе поэт / Дан, остальное – взято» (СП, 686), – так лаконично прозвучит эта мысль годы спустя. В первой же половине 1920‐х годов мифологизация собственного дара и тех трагических «бурь», на которые он ее обрекает, становится нервом цветаевского творчества. Длящееся молчание уехавшего Пастернака превращает весну – лето 1923 года в настойчивое тестирование Цветаевой возможностей и вариативности собственного мифа. Одно за другим пишутся стихотворения, друг с другом полемизирующие, и провозглашаемые в них истины как будто проходят в этой полемике проверку на риторическое совершенство. Так, 18 июня датировано стихотворение о неизбежности, предначертанности разминовения героев в жизни, об их духовном единстве и об обязательном воссоединении в вечности:

На назначенное свиданье

Опоздаю. Весну в придачу

Захвативши – приду седая.

Ты его высокó назначил!

Буду годы идти – не дрогнул

Вкус Офелии к горькой руте!

Через горы идти – и стогны,

Через души идти – и руки.

Землю долго прожить! Трущоба —

Кровь! и каждая капля – заводь.

Но всегда стороной ручьевой

Лик Офелии в горьких травах.

Той, что, страсти хлебнув, лишь ила

Нахлебалась! – Снопом на щебень!

Я тебя высокó любила:

Я себя схоронила в небе!

(СП, 347)

Здесь разрабатывается уже не тот аспект нового личного мифа, который связан с экспликацией механизмов творческой реактивности, а тот, что объясняет природу отношений, связавших двух героев. Соответственно меняется и функция Пастернака во внутреннем сюжете: он уже не «окликающий», на чей зов следует творческий «отзыв», а «равный», «милый брат», у которого одна судьба с героиней. Он назначил свидание «высоко», и им обоим до встречи нужно «землю прожить». Но, в отличие от прежней версии личного мифа, будущий небесный спутник героини уже не сверхчеловеческая, не инфернальная сила, а ее нынешний земной собрат. В «Проводах» та же тема с наибольшей ясностью воплощается в стихотворении «Терпеливо, как щебень бьют…»: содержанием земной жизни героини является ожидание, которое венчается «сменой царства», прибытием гостя и совместным отбытием обоих в их «неземной дом».

Однако на следующий день после приведенного выше пишется другое стихотворение, с совершенно по‐иному расставленными акцентами:

Рано еще – не быть!

Рано еще – не жечь!

Нежность! Жестокий бич

Потусторонних встреч.

Как глубокó ни льни —

Небо – бездонный чан!

О, для такой любви

Рано еще – без ран!

<…>

Ревностью жизнь жива!

Благословен ущерб

Сердцу! Отдаст трава

Право свое – на серп?

Тайная жажда трав…

Каждый росток: «сломи»…

До лоскута раздав,

Раны еще – мои!

И пока общий шов

– Льюсь! –  не наложишь Сам —

Рано еще для льдов

Потусторонних стран!

(СП, 347–348)

Отталкиваясь от собственных инсценировок «потусторонних встреч», Цветаева теперь говорит себе и своему дальнему собеседнику, что «бездонный чан» неба слишком умозрителен для тех, у кого есть тело (которое в тексте репрезентирует «рана», та же, что является следствием «зова – оклика» в стихотворении «Не надо ее окликать…»). Всякий «страх вторжения» имеет противовесом «тайную жажду» быть растревоженным, и обратно. Эту неумолимую диалектику Цветаева сама себе преподает с неостывающим упорством, и этим длит «органную бурю» – речь своей Эвридики, отличающейся от мифологического прототипа тем, что земной зов застигает ее на пути в царство мертвых.

Одно из самых парадоксальных и значительных стихотворений этой «органной бури» – «Прокрасться…» (14 мая 1923 года), которым Цветаева впоследствии завершит первый из двух разделов сборника «После России»:

А может лучшая победа

Над временем и тяготеньем —

Пройти, чтоб не оставить следа,

Пройти, чтоб не оставить тени

На стенах…

Может быть – отказом

Взять? Вычеркнуться из зеркал?

Так: Лермонтовым по Кавказу

Прокрасться, не встревожив скал.

А может – лучшая потеха

Перстом Севастиана Баха

Органного не тронуть эха?

Распасться, не оставив праха

На урну…

Может быть – обманом

Взять? Выписаться из широт?

Так: Временем как океаном

Прокрасться, не встревожив вод…

(СП, 344)

Это стихотворение неизменно задевало писавших о Цветаевой очевидностью авторского вызова, в нем содержащегося317. Анализируя его, исследователи предпочитали помещать «Прокрасться…» в очень широкий контекст, уравновешивающий «максималистский» смысл стихотворения иными, гипотетическими смыслами. Между тем в ряду разбиравшихся выше лирических высказываний Цветаевой 1923 года это стихотворение не просто логично, но и необходимо. И понимать его надо именно «буквально»: если творчество – это отклик творца на жизнь, на рану, наносимую ее кинжалом-окликом, то «лучшая победа» человека, сознающего свое положение «между небом и землей», в том и должна состоять, чтобы, собрав все силы, не отозваться на земной зов, ничем не обнаружить себя, остаться горой, удержавшей лавину, Эвридикой, не снизошедшей до объяснений с Орфеем. Произвольный, на первый взгляд, выбор имен Лермонтова и Баха для стихотворения в действительности прямо мотивирован «горно-органной» образностью, которую они за собой тянут и в которую Цветаевой привычно облекать свои размышления на тему творчества в это время. То, что «гора» и «орган» вообще анаграммируют друг друга у Цветаевой, – как раз и подтверждается выбором именно этих имен собственных для стихотворения. Слово «гора» остается в стихотворении неназванным (хотя есть «Кавказ» и «скалы»), но Цветаева вряд ли не учитывает анаграммированность «горы» в самой фамилии Лермонтова («гора» по‐французски «mont»). «Органное эхо», в свою очередь, и анаграммирует «гору» (которая, как мы помним, у Цветаевой обладает способностью «петь органом»318), и символизирует творческий отклик как таковой.