Литнегр, или Ghostwriter — страница 21 из 38

«Душный мрак за хлипкой деревянной дверцей… А! Майор отпрыгнул: тугая полоса свернувшейся в кольцо змеи потянулась к нему… Фу-у! Отлегло: да это же пожарный шланг!»

Аляповато, да. На скорую руку, да. Можно сочинить лучше, согласна. Но зачем? Это динамично. Это подходит. И главное, так можно писать километрами.

Но гордиться заказными вещами, в противовес собственным, к которым я стала более критична, тоже не получалось. В романе Двудомского всегда присутствовало что-то, сводящее его (мои!) литературные достоинства на нет. Какая-то примитивность сюжета. Какая-то ограниченность милицейской мысли. Какая-то крикливость и убогость уголовной темы. Как ни упаковывай в блестящий фантик коричневую субстанцию, запах выдаст, что внутри — не шоколадка.

Страус никогда не замечает этого запаха. Зато его замечала я. Обоняла всей своей спрятавшейся, но не исчезнувшей личностью, которую я не могла передоверить ни Хрюндину, ни Штирлицу, ни Пронюшкину. Ни Хоттабычу. Ни Двудомскому, ни Алле. Вообще никому. Моя личность сидела и по-гоголевски мечтала: вот бы приставить к носу Василия Прокофьевича губы Серапиона Амадеевича, а к собственному серьёзному содержанию — отвязную лихость заказных романов…

Это был бы удачный тандем, не правда ли? Соавторство с самой собой. И я мечтала, чтобы оно состоялось.

Глава 19Ведьма

То был странный март: в начале стояли лютые морозы, в конце потеплело едва ли не до летних градусов. Пользуясь теплом, я шла из бассейна «Олимпийский» в новом плаще и с чуть влажными волосами: за плечами рюкзак с купальными принадлежностями, на ногах свежеполученные ортопедические ботинки, в сердце — весна. Я направлялась к Ботаническому переулку, где размещается наш ЕИРЦ, надо было уточнить квартплату за последний месяц с невесть откуда взявшимся перерасходом горячей воды, и совсем не ожидалось встретить ту, чьи чёрные кудряшки по-африкански заблестели под лучами не по-мартовски жаркого солнца.

— Алла, привет!

— Ой, Фотиночка, не узнала! Мне показалось, что это какая-то похожая на тебя, но очень молодая девушка.

Умеет Алла делать комплименты! Пусть даже они не соответствуют истине. Я-то вижу на фотографиях, как от года к году рот мой спрямляется в жёсткую линию, как прорезаются морщины над глазами, взгляд которых становится от них проницательным, пришпиливающим своей проницательностью к месту. В принципе, это неплохо: устала я от обращений «деточка», от снисходительных втройне (как женщине, как молодой женщине и как инвалиду) поучений жизни; чем терпеть всё это, лучше повесить на себя табличку «Не влезай — убьёт». Но сейчас вокруг и во мне пляшет весеннее солнце, не хочется ни вешать таблички, ни делать морду кирпичом, и для кого, не для Аллы же, от которой и для которой — сплошные улыбки:

— Как хорошо, Фотиночка, что я тебя встретила! Ты тут живёшь? Надо же, какое совпадение: я теперь тоже поблизости живу. Зайдёшь как-нибудь в гости? А помнишь, я тебе два романа присылала?

Помню-помню. О которых я так резко отозвалась. Потом даже корила себя за резкость. Но Аллу она, похоже, ничуть не смутила.

— С одним просто беда: трое неопытных литнегров его изгадили. Нужно эти куски как-то привести в состояние романа. Не возьмёшься? Оплата выше, чем за Двудомского.

Я с ходу согласилась. Не столько из-за денег, сколько потому, что до смерти хотелось уйти от милицейской рутины и попробовать что-то свеженькое, а главное, близкое мне. Не совсем ужасы, но на километр ближе к ужасам, чем то, чем приходилось заниматься. В работе по Двудомскому как раз случился просвет, так что было решено: ведьма так ведьма!

Главное, что мне не нравилось в полуфабрикате романа, — главная злодейка, страшная ведьма, высасывающая из людей душу, появлялась так ненадолго, что не позволяла как следует разглядеть себя. А как же происхождение, а мотивы, а бэкграунд, позволяющий увидеть в ней пусть неприятного, но человека, а не деревянную бабу-ягу с детской площадки? Второе — неясность положительных последствий для ведьмы от высасывания души. Живет аскетично, работает директрисой школы; обольстительная красавица? — нет, на вид лет шестидесяти. Живет долго, уже не одно столетие? Но это надо показать!

И фантазия заработала — отдельно от меня. Если у Тока основной интерес был сосредоточен на крупном бизнесмене, из которого высосали душу, и неприятных последствиях этого интересного процесса, то я выдвинула ведьму на первый план. Я придумала ей биографию, начавшуюся еще в пушкинские времена, и прониклась сочувствием к бесправной, хотя и родовитой девушке, которую насильно выдали замуж за богатого мерзавца. Однако она не пала духом. Благодаря отменному домашнему учителю Лизанька (так я ее переназвала) владела не только обязательным тогда французским, но и латынью, и древнегреческим, и даже начатками древнееврейского, а поскольку она обладала от природы незаурядными математическими способностями, то сумела разобраться в книгах по магии, которые достались ее прадеду от самого Якова Вилимовича Брюса, но в домашней библиотеке пылились на протяжении долгих лет — никем не тревожимы, почитаемы за полнейшую абракадабру. Опробовала методику бедная Лиза на муже-мерзавце, после чего унаследовала его состояние. Так начала она свою потусторонне-криминальную карьеру длиной в два с лишним века. В наше время она возглавляет элитную школу и кажется милой пожилой женщиной, которая очень любит поболтать с родителями учеников. Через сплетни она вычисляет своих будущих жертв: тех, у кого в роду кто-то причинил зло членам своей семьи — только у таких можно высосать душу; а поскольку семейные распри дело нередкое, особенно среди богатых, в жертвах недостатка нет. Наметив объект, Елизавета Арсеньевна выходит на охоту: преображается в красавицу лет двадцати пяти с тонкими чертами и покатыми плечами портрета Натали Гончаровой (никакой вульгарности!) и появляется в тех местах, где бывает избранный ею мужчина. Через несколько встреч они оказываются в постели (по крайней мере, так мнится пострадавшему, хотя подробностей секса память не воспроизводит), после чего красавица исчезает, а мужчина начинает хиреть при странных симптомах, которые ставят в тупик лучших врачей, и в течение месяца убирается на тот свет. Такая же участь ждет главного героя, если он за месяц не установит тождество милой старушки в седых букольках, с которой встречался однажды, когда устраивал в школу сына от первого брака, и роковой обольстительницы, после визита которой ему резко поплохело.

Главный герой был прописан предыдущими неграми на откровенное отвяжись: на протяжении большей части романа он не занимался ничем, кроме страданий, и лишь стечение обстоятельств плюс явление персонажа, который кое-что о ведьме знал, преподносили ему разгадку на блюдечке. Ясно, что увлечённо следить за мямлей, который по сюжету характеризуется как акула бизнеса, читатель не станет. Так что я заставила героя не только бороться с нарастающим день ото дня недугом, но и превратиться в частного детектива, который, следуя от улики к улике, постепенно раскрывает преступление, чем спасает себя и других оккультно пострадавших. Попутно он налаживает отношения с сыном от первого брака, которого совсем забросил, а поскольку вторая жена оказалась корыстная и вообще дрянь, разводится с ней и восстанавливает здоровую полную первую семью… Вот так! Словосочетание «семейные ценности» не произносилось еще так часто, как в 2016 году, в котором я пишу эту книгу, но Розеткин определенно просек тенденцию.

Признаюсь, мораль «Делать родственникам зло нельзя, а то высосут душу» меня покоробила: это что же значит: родственникам нельзя, а с посторонними твори, что левая нога пожелает? Хорошенькое оправдание для тех, кто наживался на чужих страданиях в лихие девяностые: ну они же родным-то зла не делали, наоборот, ради семей старались! Напрягло также то, что в разряд зла попали аборты: я категорически не люблю нагнетание вины для женщин, сделавших аборт. Но это уже этические представления Тока, пусть его судит читатель…

Но может зря я иронизирую над семейными ценностями? Может, так отзывается собственная ущербность? Мои-то родители развелись, когда мне было три года. То, что было до этого возраста, мне помнится эпизодически, но всё-таки помнится. Типичная сцена: папа (да, тогда он ещё был для меня папа, впоследствии я никак к нему не обращалась, а в третьем лице употребляла отстранённо-взрослое «отец») сидит и читает газету (или переводит, или решает шахматную задачу). В комнату нашей коммуналки вбегает мама.

— Андрей, — захлёбываясь от избытка активности, которая до сих пор пронизывает её всю и составляет её жизненный стержень, — что же ты сидишь? Поди вбей гвоздь!

Папа отправляется вбивать гвоздь в нужное место. Возвращается к переводу или шахматной задаче.

— Ну что же ты сидишь? Сходи в магазин, у нас молоко кончилось!

После третьего гвоздя или похода в магазин они начинали ругаться. А я слушала и не по-детски рассудительно думала: «Они разведутся». Как в конце концов и случилось. Формально, если судить по тому, кто был инициатором развода, моя мама ушла от него. На самом деле это он всегда хотел куда-то уйти. Далеко, чтоб не достали. И ушёл. В себя.

Значила ли я для него что-нибудь? Наверное, да: сужу по тем блокнотам в клеточку на пластмассовых спиральках, где он записывал мои первые ещё устные литературные опыты; по тому, как мы с ним играли в шашки и в мяч; по тому, что он возил меня на юг в тот год, когда мне исполнилось семь лет… А он для меня? Тогда, до моих семи лет, между нами была близость — простая нерассуждающая близость животного и его владельца: кто играет и кормит, тот и близок. Но уже во время поездки на юг во мне сформировалось что-то взрослое и острое, точно глаз камеры, неотступно фиксирующей всё, что происходит, вне зависимости, просматривает кто-нибудь плёнку или нет; и этот беспощадный глаз видел человека, который вынужденно уделяет мне часы и минуты, потому что так положено между родителями и детьми, но на остальное время деревенеет для всего внешнего, уходя в шахматные задачи, в книги, в собственные мысли, которыми он не делился ни со мной, ни с кем бы то ни было. Одеревенела и я — стороной, обращённой к нему. Поняла, что здесь — не достучаться.