И как я с этим, спрашивается, обходилась? С террористами, коррупционерами и финансовыми потоками — да запросто, с полпинка, газеты и информационные сайты в помощь; я могла даже сдобрить жареными фактами то, что в синопсисе выглядело вяло и плоско по причине малого знания Двудомским актуальной российской действительности. С описаниями стычек и поединков выручали медицинские знания, да ещё любовь к максимально кровавым шутерам от первого лица (в «BLOOD» я тогда уже не играла, но образ Калеба, который закалывает врагов вилами и разносит их из динамита снова примерить была не прочь). А вот как быть с личностью Пронюшкина? Знаете, такой типаж настолько широко представлен в литературе, настолько откровенно транслируют представления Пронюшкиных посетители разных сайтов и мужских форумов, да и в жизни таких вот майоров пруд пруди, что мне даже напрягаться по этой части не пришлось. И описания внешности любовниц с их задорно торчащими сосками и сочными ягодицами (женщину целиком такие мужчины не воспринимают, оценивают по частям, грудинка-рулька-окорок), и простодушное убеждение «Женщина — друг человека», и шуточки по поводу не-ебабельности, — весь этот ассортимент я раскинула на своём бумажно-романном прилавке, и его проглотили и не поморщились!
Так вот, совершенно чётко и осознанно я презираю тех читателей, которые цедят: «Ну, женская рука в литературе сразу чувствуется. Нетрудно же отличить, когда баба писала!» — и проходят мимо крепкой честной прозы, подписанной женской фамилией, к длинным полкам обложек, украшенных фамилиями мужскими… Но ты же, мой пернатый друг, теперь в курсе, что обложка — не гарантия содержимого, э? Правильно: изрядная часть маскулинных романов написана женщинами-литнегритянками (так же, впрочем, как и сентиментально-любовных — мужчинами-литнеграми, у нас полное равенство в этом вопросе), и вычислить биологический пол писавшего не в твоих силах, поскольку литнегр творит не от души и не от органов размножения, а по канону, выработанному не только автором синопсиса, кем бы он ни был, но и его литературным агентом, и редакторами, среди которых тоже попадаются как мужчины, так и женщины… Вот такой половой компот.
Читатель вышеописанного склада, — интересно, не почувствовал ли ты себя опущенным? Чуть-чуть, так сказать, поголубевшим в процессе отождествления с очередным Пронюшкиным или Отмороженным, под маской которого скрывалась Маша или Валя? Да брось, не на меня надо обижаться! Обижайся на свои заморочки, которые успешно эксплуатирует индустрия массовой литературы. Хочешь почувствовать себя крутым — она тебе это, все по чеснаку, за твои деньги даст. Ну и Маше с Валей перепадёт от налога на твою раздутую мужественность.
В крайнем случае, на встрече с гендиректором крупного издательства, выпускающего такие детективы, можешь незаметно подобраться к нему, а потом внезапно повалить на пол, после чего пинать по всем чувствительным местам, приговаривая:
— Бабу мне подсунул, да? Двудомский твой — баба? Отдавай мои деньги, с-сука! Отдавай!
Может и полегчает.
Глава 21Родство
После того, как родители развелись, мы с мамой остались в центре в коммуналке, а отец переехал на окраину. Тогда этот новый район представлял собою дикую глушь, и то, что отец согласился на такое невыгодное предложение, доказывало, насколько он уже тогда был равнодушен к себе. Такое подозрение усиливалось и крепло при взгляде из окна его квартиры… Дом, когда он в него переезжал, был абсолютно новый, и квартиру можно было выбрать любую. По одну сторону простиралась набережная Москва-реки с причалом для катеров; волны сверкают под солнцем, деревья кипят зеленью — гляди не хочу. Но нет, мой отец выбрал так, чтобы окна выходили на противоположную сторону. А там — сплошная белизна и серость однообразных новостроек. Агрессивная архитектурная среда. Может быть, он наслаждался этим однообразием? Да нет. Скорее всего, ему было просто плевать.
Но вне зависимости от вида из окна, главное — квартира, которая теперь моя, принадлежит мне как наследнице первой очереди. И я могу делать с ней что угодно. Например, сдавать. Перед этим вымести отсюда весь сор и хлам, неизбежные для жилища длительно болевшего перед смертью человека, вынести кое-какую уродливую мебель, переклеить обои… Но сначала я в одиночестве дорвусь до содержимого шкафа — старинного, ещё дореволюционного, с матовыми стёклами, колоски на которых взывают к неким давним слоям памяти, которые словно и хотят, чтобы их достали, и защищаются от проникновения в сознание. Возможно, я откопаю там что-то, памятное мне из детства. Или что-то важное. Неожиданное… Не для того ли существуют старые шкафы?
Шкаф делился на два отдела. Верхний состоял из полок, заставленных книгами… Нет, детективы, притащенные мамой, аккуратными стопочками отдыхали на балконе; по их виду было непохоже, чтобы их открывали. Вероятно, для моего отца они не подпадали под понятие «книги». Как и вообще отечественная художественная литература — книги в шкафу к ней не относились. Часть из них принадлежала к шахматной теории, среди них попадались старые и наверное дорогие, но у меня не хватало возможностей определить, так ли это, экспертизу я решила доверить мужу, который в своё время чуть-чуть не добрался до звания мастера спорта по шахматам. Языки… Тут я зависла надолго. Художественной литературы на иностранных языках было мало, зато преизобиловали самоучители и словари. Английский, немецкий, молдавский (почему-то не румынский), китайский, японский… В подложечке дрожанием отозвалось что-то родное, почти постыдное: я ведь тоже всегда считалась способной к языкам, легко и охотно их учила… Но учила — по любви. В школе из интереса к загадочному народу басков, в котором советские публицисты выискали сходство с грузинами, взяла у отца самоучитель грузинского (надо же, вот он, в коричневой разволокнённой по краям обложке, жив до сих пор), и хотя язык не выучила, зато, по крайней мере, полюбовалась буковками-булочками, которые не иероглифы, а нормальное фонетическое письмо. Позднее любовь к Дракуле подвигла на изучение английского и румынского. А вот так — брать язык наугад и изучать — что это вообще? О чём это? Любовь к структуре, к сходству и различиям? К тому, какое различие понятий отражается в языках несхожих народов? Или вообще без любви? Но тогда зачем столько?
Нижний этаж был завален общими тетрадями. Пролистнув, я поняла: дневники за много лет. Но разве можно это назвать дневником? Каждый день — погода (солнечно, пасмурно, дождь, град), скорость ветра (м/с). Иногда — редко — политические события. Год за годом, тетрадь за тетрадью пролистывала я в поисках хоть чего-то личного, способного объяснить этого человека, от которого во мне половина генетической информации. И нашла! Единственная запись за 1992 год: «Маму на улице толкнул какой-то мужик». И всё. На все тетради. Единственное, дающее понять, что у этого человека, по крайней мере, имелась какая-то родственная привязанность.
Я встала и прошла на крохотный балкон по паркету между стопками разложенных на нём книг. Мороз охладил щёки. За стёклами, подёрнутыми в углах сеткой инея, солнце забиралось вглубь двора, на дне которого ловила его отблеск маленькая красная машина. Точно такое же солнце стояло над головой, когда — в семь лет, между первым и вторым классом — я приняла решение вести дневник. Я вела его строго летом. Туда каждый день методично заносились события: чем занималась, что читала, какие музеи посетила. Всё это в моей серой линованной тетрадочке было. Не было одного: меня. Моих отношений с людьми, моей внутренней жизни, моих, аж неловко сказать, чувств. В точности как у моего отца. Наше родство, нет, скорей даже близнечество в такой интимной, не предъявляемой никому области меня сразило.
Это что-то наследственное. Что-то с мозгом.
Мой отец всю жизнь просидел в скорлупе, всё глубже в неё забиваясь. Моя мама разбавила его замкнутость своей сибирско-украинской энергией, которая во мне вылилась в сторону литературы. Но литературы — не от собственного имени, потому что не существовать безопаснее и в целом удобнее, чем существовать, по крайней мере, для таких людей, как мой отец и я, потому что энергия энергией, а суть-то не обманешь, суть велит прятать своё беззащитное уязвимое «я», которое нельзя доверить даже тетради, куда никто не заглянет…
Мысль выдуло из головы. В ногах ящерицей проскользнул сквозняк. Переступив порожек балкона, приделанный словно специально для спотыканий, я захлопнула дверцу и вернулась к развалам книг, к простой задаче сортировки: что оставить, что продать, что выбросить. Под общими тетрадями затаилась тоненькая стопка блокнотов в пожелтелых с разволокнёнными уголками обложках; раскрыв, я увидела «И тогда Пьеро»… Что, неужели? Надо же, они сохранились, записи детских игр, — и побросала в сумку, не читая. На сегодня хватит, нет сил встречаться еще и со своими инфантильными фантазиями.
Та же мысль вернулась в метро, между станциями Автозаводская и Новокузнецкая. На Новокузнецкой мысль опять ускользнула, по дороге к Третьяковской её стёр подошвами поток пассажиров, и следующее её обличие, явившееся возле станции Проспект Мира, изрядно отличалось от предыдущего. Её повело в сторону моих дневников. Точнее их отсутствия.
Как-то так получалось, что при обилии производимой бумажной продукции — в школе могла за два месяца исписать толстую тетрадь всяческими приключениями — настоящий полноценный дневник я никогда не вела. Хотя и пыталась. Та же неудача постигла меня в гораздо более поздние времена на просторах Живого Журнала. Ну, недневниковый я человек! Может быть, не самый недневниковый, если брать популяцию homo sapiens в целом, но по сравнению со знакомыми пишущими — уникум нежелания всматриваться в себя, любоваться собой, вываливать на читателя, пусть даже подразумеваемого, подробности частной жизни. Я никогда не понимала такого бдительного интереса к переливам собственного «я». Напротив, меня всегда привлекали чужие жизни — персонажей чужих книг, точно пальто, на время позаимствованное, годное поносить день-другой, и своих, в которых можно было вживаться роскошно долго, месяцами, годами… Получать из этого загадочного ниоткуда, находящегося не в моей голове, а как будто сотней километров выше, подробности биографий, воспоминаний, привязанностей, страхов, мимики людей, которых никогда не было, и главное, которые не были мной, — вот игра, в которую я играю с собой. И с читателем, если таковой подвернётся. Но если не подвернётся, тоже нормально, он не так уж важен, гораздо менее важен, чем мои герои.