Литовские повести — страница 16 из 94

— Я знала, что вы ленитесь, — наконец заговорила она. — Хоть, бывает, и стараетесь. Знала, что любите пошалить, не слушаетесь… Знала… Но что у вас совести нет…

Жирафа сказала, что откажется от нашего класса, но этой осенью пришла снова. «Мы как-то сжились», — сказала она первого сентября.

Но почему она сейчас звонила моему отцу?

Солнце село, окна общежития погасли. Только девушки, облокотившись на подоконник, тупо смотрят на улицу — чего-то ждут, кого-то ищут взглядом.

Я открываю учебник. После первой мировой войны США становятся…

«Твой отец — специалист по истории, а ты… — пожимает плечами наша историчка и добавляет: — Как тебе не стыдно…»

Что ж, наверно, стыдно. Отец — преподаватель истории, в книжном шкафу у него — толстенные фолианты. Отец не только их прочел — он вообще все знает. «История — наука наук», — любит повторять он. «Мы боролись… Мы создавали историю», — говорил он как-то в просторном зале. Я собственными ушами слышал — мы с мамой пошли послушать.

Что отец партизанил, я знаю, можно сказать, с младенчества. Так часто я просил его рассказать о тех временах, о партизанах, о землянке. Наизусть знал каждое слово: что немцы угнали его рыть окопы, когда подходил фронт, что людей там было много, а немцев всего лишь двое, что однажды ночью пришли партизаны, убрали часовых и сказали: «Валяйте домой, а кто хочет — пошли с нами». Отец побоялся вернуться домой. Найдут ведь, расстреляют. Он ушел в лес.

— Думал, может, дольше протяну, — рассказывал он.

— И у тебя была винтовка?

— Выдали. Стрелять не умел, показали.

— А много ты немцев убил?

— Ни одного.

Мне так хотелось, чтобы он ответил: «Десять уничтожил… двадцать…»

— А почему?

— Я не успел. Подошел фронт, меня ранило. Вот сюда, в бок, осколком бомбы… Полгода провалялся в госпитале. И все время думал: «Вот пошел бы тогда домой, может, и не ранило бы». Да как знать…

Я учился в пятом классе, кажется, когда отец однажды привел человека одних с ним лет, разговорчивого и живого.

— Столько лет не виделись!.. И вдруг, нечаянно… Еле-еле узнал, — говорил человек, которого отец величал товарищем Лаймонасом. — Эх, мало кто остался из нашего отряда!.. Кстати, ты, наверно, и не знаешь о нашей последней стычке?

Отец краем уха слышал, но не все, конечно, — когда его ранило, партизаны оставили его у крестьянина.

— А мы в тот же день напоролись на засаду. Видно, кто-то предал. И тут как начнется, как начнется! Стреляли, стиснув зубы, стояли насмерть. Командир отряда погиб. Помнишь, конечно, Дарюса?

Рассказывая, товарищ Лаймонас сжимал кулаки, и его руки, казалось, вздрагивали в такт очередям автомата. А я ловил каждое слово и воочию видел командира — восемнадцатилетнего Дарюса, тихого, задумчивого паренька, иногда — в походе или на привале — читающего стихи о голубом небе да цветке ромашки. И о ней, любящей и ждущей. Он сам сочинял эти стихи, но почему-то не записывал. Как-то ребята сказали: «Ты бы про фашистов сложил…» Дарюс усмехнулся: «Про фашистов стихи я пишу вот этим», — и похлопал ладонью по автомату, как хорошего друга по плечу.

Дарюсу шел шестнадцатый, когда он оказался в отряде. В гимназии выяснили, что он был комсомольцем. Арестовали, допрашивали. «Назови товарищей, или…» Белоповязочник вставляет в пистолет патроны, один роняет на пол. Дарюс поднимает патрон, подает ему. И молчит, как земля. «Назови, или…» Дарюс молчит. Белоповязочники избивают его, месят ногами, волокут обратно в камеру. Потом, когда его вели за город (это уже был конец), Дарюс нырнул под медленно едущий товарняк и сбежал.

— Нет, и сейчас мне кажется, что он здесь, где-то рядом… говорит, улыбается… — товарищ Лаймонас страдальчески зажмурился, словно отгоняя мысль, что Дарюса все-таки нет.

Как же он погиб? Они отступали, трое партизан погибло. Немцы брали их в кольцо, прямо на пятки наступали. И тогда упал Дарюс. Они бросились на выручку, но Дарюс сказал: «Отходите, я прикрою. Это мой приказ! Выполняйте!»

— Дарюс не давал немцам поднять головы, а мы уходили, стиснув зубы. Минут через пять услышали, как разорвалась граната.

Товарищ Лаймонас замолк. Отец двигал по столу онемевшими пальцами рюмку, тупо глядя перед собой. И они выпили за боевых друзей. Потом еще по одной — за партизанские дни.

На большом листе я нарисовал Дарюса с гранатой. И немцев, которые бросаются на него. Дарюс подорвался? А может, он швырнул эту гранату в немцев, и они…

Отец с товарищем Лаймонасом выпили за встречу.

— Трудное было время, но дали мы немцам прикурить.

— Дали, — повторял отец.

— Боялись они нас, как черт ладана.

— Боялись…

— И сейчас нельзя об этом забывать. И молчать не надо. Молодежь ведь иногда не понимает…

— Не понимает…

Потом, примерно через полгода, отец сказал, что его приглашают на встречу. Придут товарищ Лаймонас и два партизана из другого отряда. И он расскажет…

— О чем же ты расскажешь? — спросила мама.

Отец смутился, казалось, он был недоволен.

— Это не просто, конечно. Придется подумать.

И он думал. Сидел, запершись в накуренной комнате, слонялся из угла в угол, что-то писал на маленьких листочках. Когда я как-то вечером открыл дверь, он бросил:

— Не мешай.

Я попросил, чтоб он взял и меня с собой — очень уж хотелось послушать его. Но отец только руками замахал. Я пристал к маме — давай пойдем, а? Честно, ведь не было в моем детстве более прекрасных минут, чем те, когда мама вдруг превращалась в ребенка. Такого, как я, правда!.. Мы хохотали над любой чепухой, переворачивали квартиру вверх дном, боролись на ковре, дрались, даже плакали… А то уходили в сосновый лес, бегали наперегонки, стреляли из деревянных пистолетов, смотрели, как белки скачут с ветки на ветку, швыряли друг в друга шишками. Она превращалась в бойкую девчонку, не знающую слов: «Это нехорошо… не дурачься… так нельзя…» Вот и в тот раз она посмотрела на меня и заговорщически подмигнула:

— Как только папа уйдет, мы — за ним. По горячим следам. Тихонечко, чтоб он не видел и не слышал…

В зал мы вошли крадучись и сели в последнем ряду.

Вначале выступал товарищ Лаймонас. На пиджаке у него поблескивали орден и три медали. Он сказал, что на счету их партизанского отряда — восемь спущенных под откос вражеских эшелонов, три взорванных оружейных склада, много уничтоженных немцев и полицейских.

— А сейчас мы послушаем воспоминания бывшего партизана и скромного человека товарища Гульбинаса! — сказал он напоследок.

Отец поднялся на трибуну — высокий и прямой, как трость. Достал из кармана свои листочки, заглянул в них и снова спрятал.

— Как здесь уже говорили, это, конечно… отряд сделал немало… И я лично… Не хвастаясь скажу… — Отец запнулся и снова полез в карман за своими листочками, уцепился за них, как тонущий за соломинку.

Мама опустила голову и уставилась в пол.

— В партизанский отряд я попал не случайно. Это явилось итогом моих длительных раздумий. Но ведь жить в те годы значило — бороться, и я…

Мама съежилась и еще ниже опустила голову. Боится, что отец увидит? А я вот и не думал прятаться, я даже хотел, чтоб отец меня заметил. Но он читал свои листочки, как газету:

— Вы уже слышали, что наш отряд подрывал вражеские эшелоны. Это опасное дело… По-пластунски подползаешь к рельсам, закладываешь мину. По насыпи ходит немецкий часовой, а ты ждешь. Вот загудел паровоз, состав все ближе…

Я слушал, вытянув шею и разинув рот. Где-то я уже читал про эти подвиги, но все-таки…

Товарищ Лаймонас облокотился на стол, зажав голову в больших ладонях.

— Мама, а почему папа раньше об этом не рассказывал?

— Помолчи, — сказала мама.

По дороге домой мама уже не казалась мне бойкой девчонкой.

Отец стал чаще ходить на такие встречи. Приглашали, а он не умел отказываться, — во всяком случае, так он объяснял. Я больше не ходил слушать его рассказы, но мне почему-то казалось, что он всякий раз «дополняет новыми фактами» свои воспоминания.

— Послушай, почему ты рассказываешь небылицы? — однажды спросила мама. Говорила она тихо, видно, не хотела, чтоб я услышал.

— Какие еще небылицы? О чем ты говоришь! — возмутился отец. — Скажешь, партизаны не пускали эшелоны под откос? Скажешь, не сражались? Я говорю про наш отряд. Молодежь должна знать, какой ценой куплена жизнь.

— Ты делаешь из себя героя.

— Ну, знаешь… знаешь… Вот не думал!..

Отец, видно, верил во все, что рассказывал. Наверное, внушил себе. Если можно внушить себе болезнь, то почему нельзя сказать себе — ты герой! — и в это поверить? Честно! Говорят, писатели верят в то, что выдумывают. Когда Бальзак заболел, он попросил вызвать доктора Бьяншона, которого выдумал сам. А Симонайтите говорит: «Раз мне так написалось, видно, так и было на самом деле». Кто запретит моему отцу верить в то, что он говорит? Голову даю на отсечение — уйдя на пенсию, мой отец напишет целую книгу воспоминаний и заложит краеугольный камень истории… Боюсь только, как бы не встали из могил те, кто не знал обкатанных слов о бесстрашии, мужестве и отваге. Те, кто погиб молча, так и не сказав: «Да здравствует!..»


Отец бесшумно открывает дверь, щелкает выключателем.

Я дочитываю последнюю главку истории и ни черта не помню. Склероз, что ли?

Слышу, как отец вешает плащ, снимает башмаки.

Завтра меня наверняка вызовут к доске. Кажется, у меня единственного в классе двойка по истории. Прочитать еще раз?

Отец входит в комнату, в руке у него — букет астр.

— Занимаешься, — говорит он и устало, дружески улыбается. — Поставь-ка в воду.

Я наливаю воды в литровую банку, ставлю цветы на столик.

Отец сбросил пиджак, развалился в кресле, вытянув ноги, тяжело дышит.

— Почему не в вазу?

— Нету. Разбилась.

— Правда. Придется купить. Некрасиво.

Он чуть навеселе — видно, угостили после встречи. Он все чаще возвращается домой тепленький, и мне тяжело на него тогда смотреть.