Вопрос — глупее некуда — почему? Почему я ушел из клуба? Даже ничего не сказав Бенасу… Почему рыскаю теперь как одинокий волк по переулкам, когда могу сесть в троллейбус и мигом оказаться дома? Дома?.. Вот-вот, почему меня не тянет домой?
Почему? Почему?
В подворотне солдат целует девушку и не слышит моих шагов — дун, дун, дун…
Почему? Почему?
Обняв фонарь, мочится пьяный. Что ему мои шаги — дун, дун…
Скажу отцу, чтоб завтра сходил в школу. «Зачем?» — спросит отец.
Зачем? На самом деле — зачем ему идти в школу?
Была бы мама… Почему… была бы? Она сидит сейчас, склонившись над листом картона — над своим миром. Усталая, измученная и счастливая спрашивает у дяди Повиласа: «Ну как?» Раньше спрашивала у меня, а теперь вот не спросит. Почему?
Все-таки, почему?
Саулюс спит, обняв большую заводную мартышку.
Почему ему нравится та заводная мартышка, что побольше?
Почему?
Миллион «почему» и «зачем», на которые надо найти ответ.
Как снежная гора, дремлет кафедральный собор, приникший к живой стене деревьев. Проходя мимо, я часто останавливаюсь у белых колонн и долго смотрю на сурового Авраама с ножом в руке, на мудрого Моисея, читающего десять заповедей божьих. По спине пробегает холодок, охватывает суеверный страх, и я думаю, что верующие падали ниц не только перед мистической силой, но и перед величием Человека, перед красотой, созданной его руками.
Бьют часы на колокольне собора, и протяжный звон долго дрожит в прохладном воздухе, напоминая — время идет, торопитесь! Будь моя воля, я бы повесил над городом календарь, светящийся и днем и ночью — пусть все видят, что сегодня 27 СЕНТЯБРЯ, что завтра — 28 СЕНТЯБРЯ, что…
Сегодня… Правда — сегодня же 27-е сентября! Тогда я писал на доске: «27.IX.1965». Только что начался первый урок, в класс ворвался Наглис. Белый, как бумага, задыхающийся… Посмотрел на учительницу, на нас и глянул на доску — большую и чистую, с единственной надписью наверху: «27.IX.1965».
Почему я сегодня забыл про эту годовщину? Почему все мы забыли?
— Ромас… Ромас… только что… — Наглис никак не мог выговорить это.
И вот мы уже забыли… Мы о многом быстро забываем, потому что спешим… и не оглядываемся назад…
Черный тоннель из раскидистых лип поднимается в гору, и я плетусь, не замечая прохожих.
…Ромас был нашим физиком, химиком, математиком. Он жил только этим, ничто другое для него не существовало. В пятом классе собрал трехламповый радиоприемник. Мы ходили смотреть как на чудо.
— Тоже мне невидаль, — равнодушно сказал он. — Могу и пятиламповый.
— А транзистор можешь?
— Схемы сложные, но попробую.
Сделал. В седьмом классе собрал. Да такой, что закачаешься — голос чистый, станции ловит получше магазинных. Руки у него были золотые и голова на плечах. Мы только-только начали химию, долбаем страницу за страницей, а Ромас за две недели прошел весь учебник. Ничего особенного, все ясно, говорит. Заберемся после уроков в кладовку, где он устроил свою «лабораторию» (так и называл!), и смотрим, как он колдует. Что ни сделает, сперва показывает нам. Обязан! Потому что мы, верная четверка «Арберон», соблюдаем неписаный закон: в единении сила! Бенас, правда, заглядывает сюда редко. Для него это все — цирк. А Ромас, долговязый, какой-то желтый с лица, переливает из пузырька в пузырек жидкости и называет их всякими заковыристыми словами. Иногда такое смешает, что хоть беги — вонища, как в хлеву. А другой раз отменно пахнет. А то как бухнет! Ромас загадочно улыбается, вытирает руки о штаны, которые у него будто источены жучком — в дырочках да пятнах от этих таинственных микстур и всяких порошков. Когда матери Ромаса нет, хорошо, но как только она появляется, мы улепетываем, словно из чужого сада. Ромас провожает нас грустными глазами и шепчет: «Приходите завтра — еще не то покажу». Химичка на каждом уроке превозносит его, Ромас занимается у нее в кружке.
— Ребята, вы даже не знаете, сколько на свете тайн!..
Ему всюду чудились тайны, даже в воде и соли.
— Знаешь, он псих, — сказал как-то Бенас.
Мы перестали понимать, что же делает Ромас, и скоро нам это надоело. Когда однажды он позвал нас помочь ему, мы отбрили:
— Нашел дураков!
Больше Ромас нас не приглашал, а мы стали над ним посмеиваться: «Все мудришь, ученый?» Он не обижался. И вот изменившийся, невнятный голос Наглиса:
— Ромас… он… он убился! Как вдарит!..
Словно бомба взорвалась в классе. Лица у всех вытянулись, глаза полезли на лоб. Юрате пискнула: «Боже мой!» и испуганно замолчала.
Все мы уставились на Жирафу. Она сделала шаг, пошатнулась и привалилась спиной к косяку окна.
— Ты… ты… точно знаешь?
Жирафа едва держалась на ногах, она бы села, но в наших классах стульев для учителей нет.
— Я обещал к нему зайти, — говорил Наглис. — Он хотел мне показать… И опоздал. А когда пришел, он уже…
Учительница судорожно вздохнула.
Мы долго молчали.
Вечером, после уроков (учились мы тогда во второй смене) всем классом побежали на Узкую улицу. У деревянного дома толпились ученики нашей школы и наперебой рассказывали, как это случилось.
— Ромас хотел гранату сделать.
— Будет врать.
— Правда. Он бы в школу принес. Хорошо, что один…
— Дурак, он опыты ставил!
— Соединил бертолетовую соль с водой.
— Бертолетовая соль с водой не взрывается.
— Ну, не знаю с чем, а как соединил, тут только — бабах! Окна вышибло.
— А где он эту соль достал?
— В школьном кабинете.
— Не знаешь, так заткнись и не заливай.
— Когда его привезут?
— Может, только завтра…
— Вскрытие будут делать…
Все болтали, и никто ничего точно не знал.
Назавтра тоже наговорили всякого. Рассказывали, что директриса хотела устроить панихиду в школе, но мать не согласилась. «Разве у ребенка нет своего дома? Где родился, где рос, оттуда и в последний путь отправится».
В последний путь… Я все не мог поверить, что Ромаса больше нет. Я же его видел совершенно ясно и даже слышал его голос. Это какая-то ошибка! Кто-то сбрехнул, а мы сдуру поверили. Мы ведь доверчивые. Но почему девочки плетут венок? Нет, это не Ромасу. Это кому-то, кому-то… Я сейчас же пойду на Узкую, в деревянный дом, и увижу, что Ромас сидит за столом, заваленным катушками, конденсаторами, моточками проводов, пузырьками, коробочками, пробирками. Он будет делать что-то непонятное, а я буду следить за его руками, знающими, что взять и куда положить… Я найду Ромаса, надо только сходить…
И я нашел… Коричневый длинный гроб. Горшки с хризантемами и букеты астр. И кучку людей у двери. Они молчали, сжав губы, и слушали, как отчаянно рыдает женщина. В головах гроба горели две свечи и стояло черное распятие. Со стены, с маленькой фотографии, спокойно и задумчиво глядел Ромас.
Гроб был закрыт. Большой гроб. Нет, он пуст! Это пустой гроб! Почему вы толпитесь здесь, люди? Почему вы поставили пустой большой гроб и нанесли цветов? Почему зажгли свечи? Ведь Ромас жив. Он скоро придет, он прибежит со двора и рассмеется. Вот он уже идет. Слышны шаги, его рука касается моего плеча… Я вздрагиваю и едва не кричу. Боюсь обернуться. Чувствую, как рука давит мое плечо, как впиваются пальцы…
— Арунас… — слышу я шепот.
Это наша Жирафа, она держит большую корзину с цветами.
— Подержи, Арунас, — она подала мне корзину. — Или лучше давай поставим. Пойдем.
Мы подошли к гробу, поставили цветы. Учительница постояла, склонив голову перед своим учеником. Потом обернулась, украдкой поднесла руку к глазам и отошла к двери.
В четверг, в три часа, мы собирались проводить Ромаса на кладбище. На первом уроке сидели как никогда тихо. Историчка никого не вызывала в тот день, рассказывала что-то о реформах Петра Первого. Но мы не слышали ее. Мы ждали звонка. Звонок что-то запаздывал. Было уже без двадцати три…
— Почему нет звонка? Может, забыли?
— Ждите, — успокаивала нас историчка, то и дело поглядывая на часики.
Мы ждали.
Только позднее, связав воедино все ниточки, я понял, почему запаздывал звонок. Все разворачивалось примерно так.
В тот день директриса узнала, что на похороны Ромаса приглашен ксендз. Не передоверив никому такое дело, она сама сбегала на Узкую.
— Мне неудобно… простите великодушно… Правда ли это, что у вас будет священнослужитель? — спросила она у мамы Ромаса.
— Будет.
— Ромас — комсомолец.
— Его уже нет, мне так хочется.
— Разве нельзя обойтись без ксендза? Если это так для вас важно, пусть он заранее освятит могилу.
— Я сделаю так, как сочту нужным.
Директриса понеслась на всех парах в школу и велела дежурной уборщице не звонить на перемену, пока она сама не скажет. Заперлась в кабинете, схватилась руками за голову. Что же делать?! Посоветоваться с завучами, с учителями? Нет, не они же будут отвечать, если что! Отвечать-то ей, директору.
Сняла телефонную трубку.
— Районо слушает.
Изложила дело и спросила:
— Как же нам быть?
На другом конце провода мужской голос что-то мекал. Наконец изрек:
— Надо согласовать. Доложу.
Районо трубку не вешало. Согласовывало… И наконец:
— Не советуем!
— Спасибо. И я так думала, — торопливо ответила директриса и бросилась в дверь.
А мы все еще ждали звонка. Было уже без десяти три…
Открылась дверь, и устало вошла директриса.
— Нет, товарищи… На похоронах будет присутствовать служитель культа. А там, где церковные обряды, вам, комсомольцам, делать нечего. Никуда вы не пойдете. Будет следующий урок и потом остальные. Я строго запрещаю кому-либо покидать школу.
Пока мы очухались, директриса уже цокала на каблучках к следующей двери.
На перемене по классу летали черти да ведьмы. Бросились толпой к кабинету директора, но дверь оказалась запертой.
— Все равно пошли! Бежим! — кричали мы наперебой. Но потом голоса что-то притихли. «Какого черта рисковать». Последние трусы, неисправимые кретины!