Я рассмеялся и тут же замолк, чтоб не дергать отца зазря.
— Ничего.
— Ничего… Значит, ничего. Так я и думал — ничего ты о себе не думаешь. Вчера вернулся в двенадцать, сегодня в одиннадцать. А уроки, учеба? В дневнике — двойки, замечания. И ничего…
— Ничего.
— Ты потому ничего не думаешь, что всем обеспечен, только птичьего молока недостает.
От этих нравоучений я всегда зверею.
— А как же, в прошлом все было по-другому…
— Что ты смыслишь в прошлом? Я в школу в деревянных башмаках ходил!..
— Я бы тоже ходил, только их уже нету.
— Не паясничай! Чтоб скопить на книги, я питался одним хлебом, а то картошку в мундире обмакну в соль и ем.
— А теперь книги дешевые и за учебу не надо…
— Молчать! Мы не о танцульках думали, не о выпивке. В годы оккупации мы рисковали жизнью, взяли в руки оружие… Ухмыляешься! Не нравится, да? Всем вам не нравится, когда правда глаза колет.
— Вы эту свою правду, бывает, так затаскаете, что хоть уши затыкай.
Отец дернулся, вскочил и пошатнулся даже — не знал, что сказать да за что ухватиться. Снова сел и весь как-то обмяк.
— Остроумно, сын. Да-да. Остроумно и трогает до слез… — Он просто давился горькими словами. — Мой сын бросает вызов старшему поколению. Ему наплевать, что мы вынесли на своих плечах… что боролись… Наплевать, да?!
Отец задыхался, будто его душили; на уголках губ блеснули белые пузырьки пены. Мне бы промолчать, ничего бы не ответить, но меня уже несло, я просто не мог остановиться:
— Наплевать! На всех, которые сейчас пристрастились пускать мыльные пузыри!
Отец сжался, как бы ушел в скорлупу. Так и застыл, сгорбившись, замолчал. И оттого, что я так легко скрутил его, мне стало еще поганей на душе.
— Наплевать! — повторил я, чтоб лишний раз уколоть отца, и тот негромко ответил:
— Хорошо, что нас не слышат… Со стыда бы сгорел.
— Мол, сыночек не топает по следам отца? Ха, ха… А может, я хочу свои следы оставить!
— Следы грязных ног. Грязных ног…
Странное дело, но в этот миг мне показалось, что я и впрямь стою заляпанный с головы до ног грязью, что с моей куртки, с кончиков пальцев капает черная липучая грязь. Медленно сжал пальцы. Ладони влажные и холодные. Холодный пот стекает по лицу, по спине.
Ночью отец метался, вставал, курил. Я тоже не мог заснуть. В ушах зудел вопрос отца — что ты о себе думаешь? Неужели я, правда, не думаю? Может, привык, чтоб другие думали за меня? Чтоб другие давали, а я брал. Да еще ныл: почему не мне первому? Почему так мало, почему не так, как я хочу? Я… Кто же этот — «я»? Мне скоро стукнет семнадцать — но кто же я, все-таки?
— …Его дома нет, — директриса швырнула трубку и вопросительным взглядом пригвоздила меня к стене.
Я представил отца, как он сидит в приемной поликлиники, прижав руку к груди под пиджаком. Совсем седой. Я только сегодня утром заметил, как быстро он седеет и стареет. «Не знаю, что со мной, но вот тут ноет», — пожаловался он тихонько, будто сказал: «У тебя рубашка грязная, переоденься». Вроде и не было вчерашнего разговора. Завтракали мы стоя. Он все отхлебывал чай, и когда я спросил, почему он ничего не ест, ответил: «Не хочется. Потом». Мне тоже не хотелось есть, но я жевал через силу, чуть ли не пальцем в рот запихивал, и все подбирал слова, пытался выдавить: «Тебя в школу вызывают…» Но отец обмолвился: «Придется в поликлинику заглянуть, пускай посмотрят». На землистом лице и в тусклых глазах проглядывало страдание, и я побоялся усугубить его. У меня ведь сплошные крайности: то я нахален и груб, а то мягок, даже сентиментален. Что это — трудности роста?
Из дома мы вышли вместе. Во дворе расстались. Я поглядел на сутулую спину отца и подумал: «Ползет, как на похоронах».
— Мы, кажется, договаривались, что ваш отец придет? — спросила директриса, явно не зная, как со мной быть.
— Он, наверное, уже в пути, — сказал я, чтоб успокоить женщину и побыстрей вырваться из этой клетки. Но директриса решила вернуться к нашему предыдущему разговору.
— Вы, разумеется, сделали выводы?
— Да, конечно.
— Тогда скажите, кто вас подбил на такое мероприятие, как газета?
Она была ласкова, как лиса. Даже дружески улыбнулась.
— Кто-нибудь намекнул, предложил?.. Может, кто из взрослых?..
— Я сам. И пустая болтовня на собраниях.
— Что вы хотите этим сказать?
— Уже был звонок. Я могу идти на урок?
— Разумеется…
Я-то ушел, но она, бедная, осталась решать неразрешимые задачи по педагогике. Что и говорить, экстравагантный «Арберон» плюс я — это тебе не a2 + b2. Формулу тут не подсунешь.
…Чувствую, что в троллейбусе никого больше нет, и выскакиваю в открытую дверь. Антакальнис, кольцо. Народу мало. Смеркается, вечер тяжелый и мрачный, видно, скоро пойдет дождь.
По улице не спеша удаляются две девушки. Одна вроде знакомая, и я кидаюсь вдогонку. Неужто?.. Обгоняя, бросаю взгляд через плечо. Вот псих! — усмехнувшись, замедляю шаг. А может, и хорошо, что это не Светлана. Она ведь прошла бы мимо, не удостоив меня взглядом. Не стала бы со мной разговаривать. Рассердилась на меня насовсем. Но почему я о ней да о ней? Вот кретин! Думай о том, что тебя ждет завтра!.. Да, сегодня вечером, хоть тресни, а придется сказать отцу. Не обрадуется старик, да никуда не денешься… Придется выслушать хорошенькую проповедь. Я наберусь терпения, как Прометей, прикованный к скале, я даже не пискну, когда меня начнут воспитывать на героических примерах. И директриса, и отец, и комсомол. Вот именно — и комсомол!
Сегодня на перемене ко мне подошла Юрате.
— Завтра тебя будет обсуждать комсомол.
Я посмотрел на нее, выпучив глаза.
— Дашь объяснения перед классом.
— Кто приказал?
Я знал — такое не могло стрельнуть в голову ни Юрате, ни кому-нибудь еще из нашего класса.
— Директриса накачала, да?
— Не выдумывай. А когда обсудим, покайся.
И смешно, и зло берет.
— Попроси у нас прощения, ладно?
— Ты понимаешь, что несешь?
— А что, не так? Внесем в протокол, а протокол, наверно… Кто его знает… всегда лучше признать свои ошибки и покаяться.
— Мне не в чем каяться! Да еще перед вами… Все вы знали, все писали, все хохотали. Хорошо было? Красиво?
— Я ничего не знала! — испугалась, даже руками замахала Юрате. — Ты не путай, Арунас. Ты не впутывай кого не надо. Нам же протокол придется писать!..
Была бы она пацаном, зубов бы не собрала, честно.
Я повернулся и поплыл в густом потоке, залившем широкий коридор. «Молчать? Просить прощения? Каяться?..» Им хочется очередного представления, а после него похлопают меня по плечу и скажут: «Не принимай близко к сердцу».
…Дворничиха подметает тротуар, и я издали огибаю удушливое облако пыли. Поглядываю на девушек. Нарядные, душистые, они спешат на танцы. Фыркают в кулачок, смеются… Ночью парни их будут провожать домой. Они будут целоваться в подворотнях, в темных коридорах и под липами. Может, и Светлана… Нет, не надо думать о ней. Кто она мне? Никто. Ни-кто!
Вскакиваю в троллейбус и спрашиваю который это. Чудесно — домой!
Домой? Слушать мораль?
Троллейбус качается, убаюкивает; вот бы он ехал и ехал без остановок…
Из щели в дверях торчит бумажка.
«Я у Мартаса, через улицу, дом 93, кв. 3. Бенас».
Для кого эта записка? Для меня?
Старый каменный дом с облупившейся штукатуркой, почерневшими стенами. Лестница ведет вниз. Полумрак. Из-под ног бросается кошка. Воняет мочой.
На старинных дверях едва различишь цифры: 2… 1… 3. Здесь! Слышны голоса, вой музыки. Нажимаю кнопку. За дверью бренчит звонок. Проходит целая вечность, пока открывается дверь и появляется Мартас. Рубашка расстегнута, лицо пышет жаром.
— Кого?
Удирай пока не поздно. Чего ты сюда пришел и кого здесь ищешь? Ну, живо!..
— Арунас! — Бенас увидел меня из комнаты. — Это мой кореш.
Мартас делает шаг в сторону.
— Обознался в потемках.
В комнате накурено, хоть топор вешай. Под потолком два крохотных окошка, за которыми мелькают ноги прохожих.
Бенас крутит транзистор. Лихорадочные ритмы джаза, вой труб, грохот ударников.
— И сегодня ты не в школе… — сам не знаю почему, говорю я, и Бенаса передергивает — до того осточертела ему учеба!
— Да пошел ты знаешь куда! Надоел!
Мартас весело смеется. Только теперь я замечаю, что за столом, привалившись спиной к стене, дремлет еще один парень. На столе две бутылки. Мартас наливает из одной крохотную рюмку.
— Выпей.
— Я, вообще-то…
— Долго тебя просить? Винцо.
Выпиваю рюмочку кислого вина. Мартас пододвигает ко мне стакан.
— Запей.
Я жадно запрокидываю стакан, и глаза у меня лезут на лоб. В полумраке, надеюсь, не видно, как я по-рыбьи хватаю ртом воздух.
— Это… это водка…
— Не заливай — водичка, — хохочет Мартас, а мне аж жарко становится. Сам не знаю — от водки или от ярости.
— Не буду я.
Ставлю стакан. Задеваю ногой пустые бутылки, они катятся по полу.
Мартас все еще смеется, а Бенас говорит:
— Чего ты к нему привязался, он же школьник…
Как будто Бенас сказал: он — маменькин сыночек… кишка у него тонка… он только молочко…
Беру стакан и выпиваю до дна.
Молчат, вроде и не заметили…
Бенас находит залихватскую польскую песенку, ставит транзистор на тумбочку, а сам устало опускается на стул.
На улице ревут машины, по потолку ползут косые полосы света. Темнота сгущается стремительно, набрасывая на все тяжкий покров бессилия, и мне кажется, что я проваливаюсь в глубокую яму, откуда уже — рыпайся не рыпайся — не выкарабкаться.
— Свет включите. Почему не зажигаете?
— А зачем? — отзывается Мартас. — Я каждый день жду темноты. Хоть в потемках никто за мной не смотрит и не учит.
Они молчат в полумраке, как туго набитые тюки. Под ними жалобно скрипят стулья. Слушают Барбару Рыльску? Ничего не слышат?.. Мне как-то не по себе.