Литовские повести — страница 26 из 94

— Перестань, хватит!

Ловлю Бенаса за руку, которая мерно двигается то вверх, то вниз.

— Уйди! — шипит он.

— Убьешь, Бенас! Что ты делаешь, Бенас!

Мой голос громко разносится по пустой улице, и Бенас, вскочив, замахивается на меня:

— Цы-ыц!.. Цыц, гад, чего тут мое имя… Цыц!

Парень лежит без движения. Вот застонал. Я вижу на тротуаре кровь и кидаюсь прочь.

— Придурок, сюда… дворами!

Не останавливаюсь. Жму во все лопатки, но мне кажется, что я топчусь на месте, что к ногам привязаны камни — до того они тяжелые — как во сне.

В укромном переулке, пока город безмятежно спит, оглушительно стучат мои шаги.


Лестничный пролет качается. Не пролет, а натянутая веревочная лесенка. Сердце вот-вот выскочит, упадет на цементную ступеньку и с хрустом разобьется, как шар с новогодней елки. Я задыхаюсь. Ловлю спертый воздух ртом и знаю — надо успокоиться, ведь ничего не случилось. Я просто спешил домой — чтоб не опоздать. Ведь час-то поздний. А сегодня ночью ничего такого не случилось. Нигде я не был, ничего не видел; подыши и успокойся…

Сегодня ночью ничего не случилось, и город спит спокойно, вы уж поверьте…

Как вор, стою у двери квартиры. Чувствую спиной прохладу каменной стены. На штукатурке, заляпанной грязной масляной краской, мелом нарисована кляча. Смотрю на нее, и она оживает, щерит зубы, превращается в огромного зверя, который вот-вот прыгнет на меня.

Внизу в подъезде раздаются шаги, и я, торопливо отперев дверь, ныряю в темноту.

Нет, нет, сегодня ночью ничего не было. Я не сделал ничего плохого.

Отец спит. Или только притворяется. Много ночей ведь не спал, может, хоть сейчас… Разуться и на цыпочках… Есть шанс, что не проснется и не заведет свою шарманку… Черт, половицы пересохли. Никогда они так не скрипели, как этой ночью. Но ведь этой ночью ничего не случилось. Ничего!

Дверь комнаты визжит. Нет, он же слышит, и нечего тут… Не будь идиотом, действуй смелей, от лекции все равно никуда не денешься…

В потемках натыкаюсь на стул. Тишина. Отец даже на другой бок не перевернулся. Но почему… не застелена кушетка? Кушетка чернеет, и отца нет. Открываю дверь в свою комнату, зажигаю свет. Ах, старик засиделся где-то, наверно, заливает за галстук. Вернется веселый, с букетом цветов. «Дети вручили. Я их люблю, они так верят во все, что я им…»

Поскорей лечь, пока не вернулся. Лечь, и тогда уже все продумать. Хотя думать не о чем, этой ночью ничего не сучилось, да, не случилось!

По дороге в туалет замечаю на столе белый листок, прислоненный к банке с увядшими астрами. И деньги рядом, червонец. Что это?

«Мой Арунас, сегодня меня кладут в онкологическую больницу. Говорят, так надо, на обследование. Но это пустяк, ненадолго. Оставляю деньги, завтра обязательно заплати за телефон, а то выключат. Вечером позвоню».

Снова оглядываюсь — мне кажется, что отец сидел где-то спрятавшись и теперь стоит у меня за спиной. Он пошутил… Перечитываю записку. Почерк нервный, незнакомый, и мне снова кажется, что писал не отец. Пошутил кто-то…

Нет, нет, сегодня ночью ничего не было, честно.

Но почему его кладут в онкологическую больницу? Что такое — «онкологическая»? Что бы это значило? Среди книг отца нахожу словарь, торопливо листаю страницы, одну надорвал даже. Черт, азбуки, и то как следует не знаю. Когда же я хоть азбуку выучу?

Омлет…

Оникс…

Онкология (греч. онкос «опухоль», логос «понятие», «наука») — мед. наука об опухолях, новообразованиях.

Об опухолях, новообразованиях. Об опухолях?.. Открыл ли этот словарь отец перед тем, как уйти в больницу, посмотрел ли он, что значит слово «онкологический»?

Сажусь на отцову кушетку, прислоняюсь к стене и закрываю глаза. Перед глазами розовое марево — языки пламени лижут мои руки и лицо.

Ведь ничего этой ночью не было, послушайте! — хочу крикнуть я, но мой голос пропадает в розовом огне.

СУББОТА

Собрав все силы, поднимаю правую руку и смотрю на свои пальцы. Пальцы скрючились, как у древнего старца, дрожат — никогда я их не выпрямлю. Никогда я не встану и не пройдусь по комнате. Мягкое кресло укрыло меня от этих водянистых глаз, что следят за каждым моим движением. Цепко следят за мной из окон и дверей, подсматривают сквозь стены. Они надвигаются, эти глаза, как резкие фары, бьют в лицо, щеки у меня горят.

Гулко стучат шаги. Кажется, марширует взвод солдат. Далеко, едва различимо. Но шаги приближаются, гул крепчает, и вот уже дрожит мебель в комнате, качается мамина картина на стене. Перед моим лицом поднимается тяжелый сапог и угрожающе застывает.

— Нет-нет! — кричу я, заслоняя руками лицо.

Шаги удаляются, но я со страхом жду — вдруг они снова…

Вот бы заснуть! Забыться безмятежным и долгим сном. А потом продрать глаза. «Это был только сон…» Но я не засну. Всю ночь ведь не спал. Как сел на кушетку, так и просидел, пока утренний свет, хлынувший в окна, не погасил лампочку под потолком. Посмотрел на словарь иностранных слов, еще раз прочитал, что значит слово «онкология», и вышел на улицу. Жужжали полупустые троллейбусы, политый асфальт дышал прохладой. У булочной из крытой машины, как из печи, вынимали свежие, теплые булочки. Только теперь я вспомнил, что со вчерашнего обеда ничего не ел. В животе забурчало, как будто там кто-то встал, перевернулся на бок и снова захрапел. Я напился у пожарного крана, умыл руки, мокрыми ладонями протер лицо.

Больница уже просыпалась. В окнах мелькали лица больных, белые халаты медсестер и врачей. Я слонялся по узкому выщербленному тротуару, поглядывая через улицу на мрачный четырехэтажный дом, скрывающий в своих стенах страшные тайны. Больница напоминает мне тюрьму, проходя мимо нее, я всегда замедляю шаг и с опаской гляжу сквозь железную ограду на больных в полосатых халатах.

Заныли ноги, и я, прислонясь к металлическому фонарному столбу, обшаривал взглядом окна — не мелькнет ли знакомое лицо.

У высоких ворот больницы остановилась машина неотложки, погудела. Я бросился к проходной и, никем не замеченный, прошмыгнул во двор.

В вестибюле было безлюдно. От цементного пола повеяло холодом, меня даже бросило в дрожь. За открытой дверью виднелся темный, уходящий вдаль коридор.

— Тебе чего, паренек?

Вздрогнув, я обернулся. Передо мной стояла пожилая санитарка, в руке она держала «утку».

— Я… Здесь мой отец. Вчера положили.

— Еще не пускают… Как ты сюда попал?

— Да так… в дверь.

— Приходи после обеда, паренек, пускаем с пяти.

Санитарка была неумолима, и я отступил. Но едва она ушла, я снова налег на дверь.

Большие часы показывали без пяти восемь. По коридору прогремела тележка с тарелками и кастрюлями.

Запахло кухней.

Мимо бежала тоненькая сестричка, и я попросил ее вызвать отца. Она посмотрела на меня строго: нельзя, мол! Я сказал, что вчера его положили совсем неожиданно, что я ничего о нем не знаю, что я… уезжал, и вот вернулся, нашел дома записку.

— Позовите его, сестричка…

Голос у меня был такой умоляющий, что сестра жалостливо улыбнулась и велела мне подождать.

Минуты превращались в часы, я все время боялся, что придет сердитая санитарка и выгонит меня на улицу. Подошел к окну, стал смотреть на двор. Мужчина с длинной метлой подметал широкую бетонную дорожку, словно косил сено на лугу — широко замахивался, степени) переставлял ноги. За его спиной упал большой каштановый лист. Мужчина обернулся, сердито посмотрел на дерево и цапнул метлой медный лист.

Рядом раздались шаги, и я задрожал.

— Это ты…

Отец был в куцей пижаме в желтую полоску; выглядел он дико, как подросток в младенческой одежонке. Сухощавое лицо еще больше осунулось, глаза смотрели печально.

— Ты это зря… в такую рань…

Я ждал, что он спросит: «Где ты был вчера вечером? Я всю ночь звонил… Где ты был?» Рассказать ему? Все ему рассказать: и что его вызывают в школу, и что я этой ночью… Но ведь этой ночью ничего не было… Ничего…

— В такую рань…

Почему он меня ни о чем не спрашивает? Неужели ему все равно, где я провел вечер? И когда я вернулся? — неужели ему, правда, все равно?

Отец огляделся, словно поискал, где бы сесть. Но в вестибюле не было скамьи, даже стула. Он оперся рукой о подоконник. Белая морщинистая рука.

— Что у тебя, папа?

Отец смотрел на плакат, пришпиленный к белой стене. «Рак — излечимая болезнь». Он читал это; его губы шевелились.

— В груди что-то. Скорей всего, ничего. Ну, конечно — ничего. Пройдет. Может, от курения.

— Что они говорят, врачи?

— Думаешь, знают? Не знают. Слепые, как котята.

— Может, подозревают что-то?..

— Говорят, все будет хорошо…

Отец горько улыбнулся, откашлялся, прижал руку к груди.

— Ну, конечно, все будет хорошо. Денек-другой, и вернусь…

От этой наигранной беззаботности меня охватил страх.

А отец снова уставился на плакат: «Рак — излечимая болезнь». Эти слова притягивали его глаза, будто магнит. «Рак — излечимая болезнь…»

— Ты уже большой, в таком возрасте…

Почему он мне это сказал? Он ведь должен был спросить… Нет, я сам должен был ему сказать. Я попытался вспомнить, говорил ли я хоть раз с ним откровенно. Так, чтоб выложить все-все, как другу. Не вспомнил. Видно, это было давно. Мы рано отгородились стеной и, хоть жили вместе, были далеко друг от друга.

— В тот вечер я хотел тебе сказать кое о чем, а не вышло. Ты стал меня обвинять. Сказал, что я — самозванец. И теперь я не знаю…

Отец говорил тихо, глядя в окно, и, наверно, ничего не видел. Помолчал минуточку, зажмурясь, мотнул головой.

— Я ведь не спекулировал своими воспоминаниями. Не ради славы выступал. И не потому, что мне нравились аплодисменты и цветы. Не потому…

Он стиснул зубы, губы у него посинели. Слова давались ему с трудом.

— В другой раз, папа…

— Я должен тебе сказать. Я должен, Арунас, только не знаю как… Я хотел одного — чтоб у молодых, у детей было прошлое. Чтобы они его уважали. Чтоб знали: их отцы свято верили в то, за что клали головы. А больше всего хотел, чтоб верил ты, сын.