Литовские повести — страница 29 из 94

Когда же, когда это было? Он все перезабыл, точно ничего и не было. Остался только этот багровый вечер. Такой не забудется — до того краснющий, что по сей день горит в глазах. Какая она была, эта девушка, как разговаривала — он не помнит. А если и помнит, то очень смутно, едва-едва. И многое в его жизни так же уходит, растворяется, ничего не остается.

Нет, правда — что-то в ней было особенное, и он словно лишь сейчас это увидел, расслышал. Особенным был ее голос — мягкий, низкий голос, который часто ему грезился, а сейчас почему-то не приходил на память. Она разговаривала ласково и осторожно, смягчала звуки и слова, и начинало казаться, будто все кругом становится мягче — и вещи, и люди, о которых она рассказывала. От ее губ все делалось детским. Будто все — дети, а она большая мама. А ему только того и надо. Когда все по-детски, бывает просто и безопасно. Все и делалось, точно играя, точно в шутку. Как-то он смазал ее по лицу, но и это вышло как бы в шутку.

Но однажды, в этом самом финском домике, в сумерки, когда на душе было тошно от какой-то дикой, необычной тишины, она ошарашила его своими словами. «Береги меня, ты должен меня беречь, ведь я одна, никого у меня нет, только ты, — вот что было произнесено этим мягким голосом. Ее сжигал изнутри какой-то огонь, и молодое, смуглое лицо от него выглядело багрово-жутким. Наверное, у нее было предчувствие, она хотела его предостеречь. От этих слов у Бронюса по спине мурашки поползли. Стало страшно. Это было уже не по-детски. Она сказала что-то единственное в жизни, но он не знал, как быть. Страх и больше ничего, — вот что он чувствовал, и хотелось бежать от нее, от этих ужасных слов, единственных в жизни. Он отвернулся, подошел к окну, стал смотреть, как делают дорогу. И больше уже ничего не слушал. По этому шоссе, думал он, мы двинем к морю, будем в дюнах пить водку. Он все стоял да смотрел и все боялся обернуться к ней, затаившейся в сумерках.

По ступенькам кубарем скатилось что-то крохотное, беленькое, мчится навстречу. Бронюс протянул руки — две маленькие, теплые ладошки шлепнулись ему в горсть. Он любит трогать детские ручонки, перебирать пальчики, слегка трепать ушки.

— Где ты был, а, Бронюс? — спрашивает девочка.

— На море, Аушра.

— Я тоже была на море.

— Кита видала?

— Кита? — она потрясенно молчит, потом честно мотает головой. — Не-а, не видала.

— Значит, это было не море, а просто лужа. В море живет кит.

— Никакая не лужа — море! — девочка выдернула руки, замолотила по бронюсовым плечам, голове. — Не видал ты никакого кита. Врушка! Бронюс, а почему у тебя зубы железные?

— Я камни грызу!

— Врушка, — повторила девочка, но уже не так запальчиво. Выждала и с хитрецой глянула на него. — Приходи к нам есть, ладно? Вычистишь колодец — мамка тебя накормит.

Они немного помолчали оба, потом Аушра спросила:

— Бронюс, а ты далеко ездил?

— Ага, далеко.

— А там были противные дети?

— Были.

— А противные люди?

— Тоже были.

Она опять долго, старательно думает.

— А каких людей больше — противных или добрых?

И он тоже задумывается, будто сам хочет знать наверняка, чтобы сказать ей чистую правду.

— Добрых.

Послышался голос матери, и девочка спряталась за дерево.

— Нет, Аушра, беги к маме, заругает, — и он чуть не добавил: «меня».

У него отнимают что-то милое, родное, на что у него нет права, к чему он прикасается украдкой. Дети всегда к нему льнут, удирают от родителей. Родителям то ли завидно, то ли досадно — ведь он, как им представляется, не такой, как все: а вдруг он узнал то, чего никто на свете не ведает и не может объяснить детям? У родителей в глазах тревога — нет, он не как все, он еще, чего доброго, заманит их деток туда, где все  н е  т а к и е! Бронюс и сам знает, что он не такой. Все давно его обскакали, все заняты делом, а он застрял на полдороге между детством и взрослой жизнью. Бывает, что ему страшно ощущать себя большим. Это так трудно. И он опять бежит туда, где все большие становятся детьми, где все — и большие, и малые — играют в детские игры.

Иногда он идет в заводской клуб. Целый вечер торчит у двери, среди парней, тех, кто глазеет на танцы, а сам не умеет; Бронюс стоит, подпирает стенку, колонна этакая, и так пока не кончатся танцы. Потом выходит вместе со всеми, тащится через спящий городок. Его тянет на вокзал. Стоит увидеть поезд, как в груди мелкими волнами начинает поплескивать радость. В воображении встает провонявший карболкой вагон, жесткая полка, хриплое дребезжание репродуктора. Чай в стаканах с высокими металлическими подстаканниками, шахматы, привокзальные огни. Неоновые вывески ресторанов, поблескивание водки в рюмках. Незнакомые, но все равно где-то прежде слышанные голоса, в любом путешествии, в любом поезде одни и те же. Плач разбуженного ребенка. Нет у него никакого дома — ни на озере, ни в финском домике, — нет и не будет, потому что весь белый свет странствует, и ты тоже едешь, туда, где за лесами, в дальних краях, занимаются холодные алые зори, бросая розовый отсвет на снежные хребты гор. Не беда, если иной раз защемит сердце, что тает твоя жизнь, точно кубик льда в фужере… Охота пить, горланить, кидаться на шею незнакомым людям и плакаться…

Однажды там, куда народ едет зашибать деньгу, чтобы потом спустить все до последнего в привокзальных ресторанах, там, где под леденящими ветрами быстро катится жизнь, случилась у Бронюса авария. Он лежал под грузовиком, обмотав лоскутом от рубахи глубокий порез на руке, и завинчивал гайку. Он знал: не починишь — пропадешь, — уже который день кряду бесилась пурга. В кабине, у него над головой, устроился его спутник — не бог весть какое, а все же начальство. Он знал, что такое пурга. И все равно отсиживался в кабине. Когда Бронюс сел за баранку и грузовик тронулся, человечек глянул на водителя с опаской. Должно быть, вид у Бронюса был страшный — лицо в кровоподтеках, и в нем самом, внутри, кипела дикая вьюга. А Бронюс знал, что теперь ему сам черт не брат, теперь он готов на все. Это случилось там, где у ребят иногда сдают нервы и ничего не стоит угодить за решетку. В человеке заложена тяга к бегству. Чуть что — давай бог ноги. Можно не задумываться, куда везут тебя поезда, самолеты, машины. Прикорни на железной койке, а когда осточертеет, начинай сначала, беги дальше.

Все слабее перестук колес, удаляется поезд. Бронюс заглянул через окно в киоск, где на полках стояли бутылки водки, цветные ликеры, вазы с конфетами в блестящих обертках. Впился глазами в пачку денег на прилавке. Крупная белокурая женщина при ярком электрическом свете считает выручку. Щелкает костяшками счетов, шевелит губами, точно творит молитву, стягивает пачки бумажными полосками. В глазах у Бронюса — и не только в глазах, во всем его нутре — возникает что-то дурное, вроде озноба. Так зверь в лесной чащобе подстерегает добычу. Женщина вскинула глаза, пристально глянула в окно. Значит, почуяла его нехороший взгляд и хочет послать наперерез свой собственный — строгий, предупреждающий. Бронюс громко расхохотался, но вымученным, подлым смехом. Кивнул ей — обожду. На улице тихо, и как-то неладно, что в такой тишине в киоске всего одна продавщица и так много денег. Она тревожно огляделась, спрятала деньги в ящик. Бронюс отступил от окна, принялся разглядывать пустой перрон, где мирно светили желтые фонари, похожие на крупные цветы с поникшими головками.

Вскоре они уже мчали по шоссе. Свет от фар мотоцикла уводил во тьму, мазал по асфальту, выхватывая то столб, то запоздалого путника, то фосфорные кошачьи глаза. Стрелка спидометра дрожала у самого края шкалы. Только на поворотах Бронюс чувствовал, что кроме него есть еще одна сила, будто и не человек, не женщина из киоска, а сам страх, стиснувший его торс крепкими, привычными к перетаскиванию ящиков руками. Остановились близ городка. Там переливаются огни, ухает барабан, временами доносится визганье скрипки. Оба они деревенские, обоим эта музыка многое говорит — тут и юность, и родное село, тоска разбирает: вспоминаются звездные ночи; песни, давние друзья-подруги. Присели на клевер под березой. Женщина молчит. Последнее время она молчит часами. До того упрямо молчит, что ни разговорить ее, ни рассмешить. Бронюсу не по себе от ее молчания. Захотел было обнять, но женщина бесстрастно сказала:

— Не лезь, Бронька. Не любишь, вот и не лапай. Не могу я больше так.

Он убрал руку, закурил. В тишине понемногу, но все громче начал подавать голос коростель. Бронюсу непонятно, какого рожна, после того, что было, ей еще понадобилась любовь. И где она раскопала такое слово! Дебелая тетка из привокзального киоска и — нате!

— Брось кобениться, — он кинул окурок и опять потянулся к ней.

— Не лезь! — она оттолкнула его так, что он повалился. Ее глаза злобно блестели в звездном сиянии — не жди добра. И расхохоталась таким злорадным смехом, что слушать и страшно, и совестно. — А то давай поженимся, если любишь? Ох-ха-ха-ха… А я-то, дурная, все жду да жду…

Пронзительная и честная боль звучала в ее голосе, и Бронюса обуяла жуть, как тогда, давно, в сумерках, где были сказаны те самые, недетские слова. Захотелось встать и убежать от нее куда глаза глядят. Другие женщины от него ничего не требовали, все делалось как-то шутя, только по утрам бывало противно, хотелось поскорее все забыть. Но эта, уже отдавшая все, не отстает, сидит в темноте, уткнув подбородок в колени. Будто где-то блуждает, хотя на самом деле вот она, рядом, да еще какая грозная. Он задумался, постарался все вспомнить. Эта женщина всегда была ему чужая, точно из другого мира. С какой стати он с ней связался? Зачем она сидит с ним у дороги в клевере? Мало ли он встречал на своем веку людей — мужчин, женщин, все они так и остались ему чужими. Он отделялся от них, как судно от причала, и плыл себе один, а воспоминания пускал ко дну. И нигде, живя среди людей, не повстречал он единственного, с в о е г о  человека. Ему часто бывает холодно и бесприютно. Бронюс спрятал лицо в ладони. «Набрался бы как следует, пустил бы слезу». Словно угадывая его мысли, она сказала: