— Опять ты выпил, Бронюс. Тебе же нельзя. Набедокуришь, как в тот раз…
— Я же вступился за друга, сгоряча… Я всегда горячусь. Да это ерунда. Я и похуже кой-чего натворил…
— Опять? — ужас в ее голосе выдал, как сильно любит его эта женщина. И повеяло холодом, и захотелось сразу бежать куда глаза глядят. Ни один человек, когда-либо находившийся рядом с ним, не казался ему таким далеким и чуждым. Он боялся ее любви. — Бронюс, скажи ты мне, с чего тебя понесло в такую даль? Бросил все и поминай как звали!
— Многие ехали, вот и я тоже. Мне все приедается. Только машины — нет. Машина — дело верное, надежное. Ну, еще — подзаработать хотелось, пожить в свое удовольствие. Летал себе, вольная птица. А сейчас сижу и думаю: куда она подевалась, моя молодость. И ни беса не соображаю.
— Ах, ты, дурачок, — она погладила его по голове. — Когда только за ум возьмешься? Неужели не понял: не по тебе оно, летанье это. Ты не такой, как другие… И еще… Ругаешься ты, Бронюс, иногда жуть берет…
Она все гладила его по голове, и с каждым прикосновением он все больше чувствовал, как в нем нарастает ненависть к этой женщине. Телячьи нежности, да он их терпеть не может. Нежность выбивает почву из-под его ног. Бронюс против нежности бессилен. Он стыдится ласки, как чего-то недозволенного, нарочно старается быть грубым, колючим. И сейчас: он оттолкнул ее, кинулся к мотоциклу. Стрелка спидометра опять поскакала вправо, и опять понесло в темноту отчаянный вопль: «Убьешь! Сумасшедший!»
Потом он лежал на своей железной койке, слушал, как в корзине шуршит белка, как надсаживается тишина в пустом управлении автотранспорта. За дверью в темноте стоят сейфы, в них заперты деньги, печати. Деньги и печати всегда попахивают «делом». Ночь разливается перед ним, точно мутная река, которую надо переплыть. Эх, если бы не она, если бы перескочить на противоположный берег, который желтеет вдалеке, озаренный солнцем, просвечивает сквозь тьму наподобие золотого луча. Там дорога, там машины, люди. А в краю сновидений он остается один на один с собой, даже не услышит, как скребет белка.
Раньше ему никогда ничего не снилось. Сон был крепкий, наваливался вмиг тяжелой каменной глыбой. Подъем — и он опять готов работать несколько суток подряд, как трактор. Но сейчас сны приходят к нему, точно разорванные клочья его собственной жизни, причудливо искаженные, уродливые, непривычных размеров. Они никогда не бывают приятными. Поначалу Бронюс не придавал этому значения, сразу забывал, что ему снилось. А теперь даже днем из черных омутов сновидений выглядывает тоска, страх. Во сне ему все хочется взлететь, но что-то удерживает, не пускает. Он едет в поезде, мимо проносятся какие-то знакомые места, а ему все отчего-то страшно. Вдруг поезд исчезает, и Бронюс оказывается перед родной избой, будто никогда никуда не ездил. Или: он на стройке, зарабатывает, ого как зашибает! Кассирша выкладывает перед ним новенькие, звонко-хрусткие, точно жесть, банкноты — красные, зеленые, синие. Он рад: в кармане-то всегда пусто. Но деньги исчезают, как и возникли; хочется плакать, а голоса нет. Или вот он сидит в тюремной камере, сидит уже давно, с первых лет своей жизни, и сидеть ему еще долго, может, весь век. Вот его выпустили. А ему страшно ступить за ворота. Все кажется, будто это обман, и скоро опять заберут.
Во сне ему всегда не везет. И живет он тут в невнятном сумраке, вечно его кто-то подкарауливает. Сны наводят тоску, в них горечь неудачника, осточертели они ему. С вечера Бронюс старается себе внушить, что ничего не приснится, вспоминает что-нибудь радостное, чаше всего из детства. Но светлые сны никогда не приходят. Он весь извелся от этих окаянных снов.
И сегодня вечером он опять ворочается на железной койке. Беспокойно, но как-то совсем по-иному. Он словно что-то предчувствует, словно ждет: вот-вот что-то будет, что-то случится, словно ночь он уже переплыл. Он идет за желтым лучом, который светит с того берега. Курит, бросает недокуренные сигареты, опять чиркает спичкой, смотрит на звездное небо, на улицу в ореоле фонарей. И прозрение наступает с красками утра, росистым воздухом, дорожным ветром. Снова эта женщина у дороги, вся желтая и лучезарная, точно не человек, а цветок. Теперь он знает, что желтый луч — это и есть она, от нее бьет свет с противоположного берега. Надо только остановиться, вот и все. Правда, это не та женщина, которая тогда, когда он отвернулся смотреть на дорогу, произнесла единственные в жизни слова. Но где-нибудь, тоже у дороги, должна стоять и та, просто надо отыскать ее. А когда найдешь, встать и сказать что-то главное. Вот почему ему рисуется завтрашний день каким-то необыкновенным, что-то должно произойти, не стоит и засыпать.
Бронюс поднялся чуть свет и пошел в гараж.
И снова все катится, как и прежде, а может, прежде вовсе ничего и не было. Может, только сейчас все и начинается. И дорога на запад, и море, и шоферня — большие, сильные парни, которые распивают водку в дюнах. А славно было бы посидеть на песке, поглядеть на море — если бы не они, не водка. Но водка в конце концов — тоже неплохо. Глотнешь — мерзко, передергивает, а потом весело, тепло. А еще пуще кружится голова от моря. И от деревьев, и от девчонок. «Эй, Бронюс, смотри, не упейся, и так развезло. Да он драться лезет! Забирайся-ка ты, братец, в кузов, проспись на ящиках, если не можешь, как все люди». Море укачивает, не разберешь, море это или полуторка, и разбегается, удаляется синева лесов, мелкие деревушки, речки. Ого, сколько красок — прямо радуга! Спокойно, спокойно, только бы не стошнило… «Слушай, Бронька, мужик ты или баба…»
Сегодня на шоссе он шпарит вовсю, гонит наравне с поездом, подвозит всякого, кто только «голоснет». Он балагурит, и люди смеются. Крикнул «привет!» желтой женщине возле фермы, и она тоже улыбнулась. Люди что дети, честное слово. Все так просто, даже подумать смешно — до чего все просто. Игра и больше ничего.
Надо же — краснокирпичный дом, который Бронюс проезжает чуть ли не каждый день! Стоит себе домина у шоссе, фундамент из тесаного камня. Всего один дом на всю равнину, и веет от него какой-то мрачностью. Бронюс и не подозревал, что в таком доме живут. Он ни разу не заметил, чтобы там кто-то был. Ни во дворе, ни поблизости. Только торчит у стены обломанное, обгрызанное скотиной рябиновое деревце. Похоже, что дом хранит какую-то черную тайну, которую хозяева доверили ему, а сами бежали. Марцелинас едет впереди, его машина, груженная тяжелыми ящиками, пугающе раскачивается, подпрыгивает на ухабах. Это он все затеял, Марцелинас. «Есть у меня на примете один дом. Хочешь, заглянем по дороге?» Бронюс пожал плечами, ему в общем все равно. Но согласился — он всегда соглашается. А когда увидел, что это и есть тот самый, краснокирпичный дом, пожалел, что согласился. Впрочем, Марцелинас заварил кашу, пусть сам и расхлебывает.
Вот оно что — он тут свой, Марцелинас-то! Поболтал во дворе с ребятишками — мальчиком и девочкой, дал конфеток, спросил, где мамка. Потом вошел в пустую холодную комнату, где стояли две железные койки, стол да плита. Хозяйка была молодая, в теле, блондинка, очень злая с виду. Как будто у нее что-то болело — голова или зуб. Она ничуть не удивилась, до гостей ей словно и дела не было, разве что Бронюса оглядела чуть пристальней — все-таки впервые видела. Ребятишки оба вместе забрались на кровать и захрупали леденцами. На чумазых мордашках сверкали бойкие глазенки диких зверят. Эти дети ничего не знают, совсем ничего, подумал он. Они живут в детских сновидениях, в блаженном неведении, а кругом взрослые играют в свои игры и подкупают их дешевыми сластями. Когда-нибудь узнают, а может, и не узнают никогда. Страшно будет, если так и не узнают. Ведь обмануть ребенка все равно что обмануть слепого.
Увидав эти глазенки, Бронюс понял: этот дом окажется для него не таким, как остальные. Пусть ничего не произойдет, и назавтра не останется ничего — ни пьяной удали, ни гадливости на заре, ничего, совсем ничего. Останутся лишь эти двое малышей, которые грызут на койке леденцы. И с чего это они вдруг рассмеялись? Бронюс подмигнул им, а они — головы за подушку и покатываются еще громче. Неужели смеются над ним? Бронюсу стало неловко, но не смотреть на них он уже был не в силах. Вот тебе на — он и сам засмеялся. От плиты повернулись к ним глаза, освещенные багровым пламенем. Донельзя удивленные.
— Чего балуете? — прикрикнула мать. — Брысь на улицу. Обалдеешь тут с вами.
А они ее нисколечко не боялись.
— Мамка, ну что за ухажеры у тебя? — воскликнул мальчишка, видимо, подученный старшей сестренкой, и оба с хохотом ткнулись в подушку.
— Тоже мне! — Мать дернула к себе подушку, надавала обоим шлепков, но не слишком крепких, и вытолкала за дверь. — Не лезьте сюда.
— Зачем ты их выгнала, — заступился Бронюс, а детский хохот уже звенел в сенях, потом затих на дворе. Бронюс загрустил. Может, грусть закрадывалась в его душу вместе с прохладным сумраком, который опускался над равниной, может, исходила от высоких деревьев и домов на горизонте, от полоски заката над морем, от одинокого рябинового деревца на фоне этой полоски. Вдруг почудилось, что здесь он уже когда-то бывал. Если не именно здесь, то на другой такой же равнине, слишком уж все знакомо. Даже эта горьковатая печаль-тоска.
— Скоро и вторая придет, — шепнул Марцелинас, когда хозяйка отлучилась из комнаты. — Подоит корову и придет.
— А дети — которой?
— Вроде бы этой. Да бес их разберет. Главное — не мои.
— Вот что, Марцелинас: я поехал.
— Чего-о?
— Поеду я. Мне тут не нравится.
— Как знаешь, — пожал тот плечами и спокойно оглядел комнату. — Мне это без разницы.
Но Бронюс и с места не сошел. Он ждал. Ему надо было еще что-то увидеть. Он чуял: что-то произойдет. Его тянуло поскорей уйти из этого дома, вот уже, казалось, выдернул голову, плечи, руки, увязли только ноги. Увязли там, в трясине черных сновидений, куда страшно заглядывать. Минутку он еще обождет, пока что-нибудь стрясется, пока совсем стемнеет, и равнина, деревни, хутора на горизонте — все сольется в одно темное пятно, а в той стороне, где море, погаснет закат.