Литовские повести — страница 40 из 94

13

Дождь прекратился, и ветер совсем утих. В лесу, по которому вилась дорога, шелестели только кроны осин. А ведь еще неподалеку от Тауруписа «Волга» вела поединок с ветром. Слушая, как рвется он в машину сквозь маленькую щелку в окне, как завывает где-то подо дном и над крышей автомобиля, Агне снова ощутила беспокойство и подумала: «Вот теперь-то и случится что-то плохое». Ведь в Тауруписе не зря говорят: «Если внезапно собрался в путь, не рассчитывай на хорошее».

Однако пока ничего плохого не стряслось, только на поворотах Агне швыряло то в одну, то в другую сторону, и ей пришлось вцепиться в ручку над дверцей. Впрочем, что могло случиться в дороге, когда машину ведет такой шофер? Раза два Тикнюс отвозил Риту Фрелих и ее, Агне, в Палангу. Казалось, на крыльях нес; приедет, выгрузит чемоданы и сразу же обратно: чтобы снова быть рядом с Йонасом Каволюсом, который уже много лет по своему усмотрению распоряжается его жизнью.

Ничего не может случиться, когда машину ведет Викторас Тикнюс! В Тауруписе он появился, когда Агне еще и на свете не было. Йонас Каволюс случайно встретил Тикнюса в Вильнюсе и привез с собой. Агне знала, как радовался и теперь продолжает радоваться ему отец: столько лет — и ни одной аварии! «Столько лет» — это уже в Тауруписе. А ведь Викторас Тикнюс водил машины по фронтовым и тыловым дорогам с сорок второго! Пули миновали его, хотя и во время войны, и после нее вот так, рядом, как теперь сидит Агне, очень часто сидел кто-то, в кого стреляли, из-за кого и сам он мог лишиться головы.

Еще Агне слышала, что Йонас Каволюс вошел в жизнь Виктораса Тикнюса в роковой для того час — после аварии. Тикнюса только что выписали из больницы, и он торил дорожку в прокуратуру. Злой рок настиг человека где-то под Бирштонасом, на мосту, к счастью, не через Неман, а на реке поменьше. Было два часа ночи, когда ЗИМ с Тикнюсом за рулем срезал три придорожных столбика и, взлетев, словно птица, камнем упал с обрыва. Допрашивали обоих, и водителя, и его начальника, пассажира, пытаясь понять, как это получилось, что в два часа ночи один пьяный человек приказал другому, не менее пьяному, сесть за руль и ехать. Ведь могли бы переночевать на месте и преспокойно вернуться в Вильнюс утром! Что заставило, что погнало их в ночь, когда опасность была не только в опьянении — затаившиеся в ночном мраке винтовки жалили злее, чем осы днем. А если уж так получилось, то обязательно ли было Тикнюсу засыпать за рулем, не мог ли он потерпеть еще немного?..

Каким образом удались Йонасу Каволюсу нащупать кончик нити этого дела и оборвать ее, таурупийцы не знали. Результаты директорской деятельности у всех на виду, а вот пути, которыми он их достигает, не всегда. Йонасу Каволюсу понадобился человек, который умеет одинаково хорошо водить машину по разбитым проселкам и по гладким городским улицам, он такого человека и нашел! И зачем вспоминать о беде, если Тикнюс — баловень счастья?

Нет, то, что «Волга» сражалась с ветром, Агне не пугало, не в таких переделках бывал Тикнюс. Да и в Тауруписе никто не волновался, заслышав скрип флюгера на ветру: на то он и флюгер, чтобы вертеться и скрипеть… Тревожно стало оттого, что Агне подумала о своей прапрабабке, матери Агнешки Шинкарки, о той несчастной Агнессе, которую нашли мертвой с подковами, прибитыми к ногам и руке… Ведь зеркальце, принадлежавшее Агнессе и обнаруженное Матасом Смолокуром в кармане Агнешкиной шубейки, лежало теперь в сумочке Агне. Давно нет этой шубейки, Агнессу тоже никто не помнит, а зеркало есть — разверни лоскуток черного сатина, и оно заблестит… Тем более когда едешь по дороге, хранящей еще, быть может, следы Агнессы, ведь по ней прибрела она в Таурупис в ту ночь; так и тянет потрогать, даже поглядеться в подарок тети Марике…

Тетя, отдавая ей зеркальце, снова завернула его, затянула крепким узелком. Пальцами не развяжешь, надо зубами; совершенно непонятно, зачем Агне грызть этот грязный лоскут? Да еще на глазах Тикнюса? Ведь ничего нового, развернув сатин, не увидишь, даже себя не узнаешь; такое зеркало давно выбросила бы и сама Агнесса… Только одно осталось у этой ненужной вещицы — служить напоминанием о давней обиде. Потерев кусочек стекла о платье, Агне увидела в нем бегущее за деревьями солнце, и светлые зайчики запрыгали по салону «Волги». Стекло ожило! В нем отразился лес, но только не летний, с тенями июльского заката, а покрытый зимними сугробами. Большие ели оставались зелеными, почти черными на фоне снега, а маленькие елочки едва угадывались под снегом, и заячьи строчки бежали поверх них, словно по кочкам. Но Агне интересовали не следы, оставленные зайцами. Ее глаза высматривали в туманном стекле человеческий след, шаг за шагом тянущийся к молодняку, выросшему в березовой роще, по редкому сосняку на вершине холма. Увидела Агне и самого человека — Агнессу с ребенком на руках. Эту завернутую в шубейку девочку нарекут потом в Тауруписе Агнешкой Шинкаркой. И еще виделся Агне мужчина: лицо в морщинах, глубокие залысины на лбу, горячечные глаза. Он выскочил из длинного бревенчатого дома, появившегося в зеркале после того, как внезапно исчезло там отражение леса. Прежней осталась только дорога, бегущая по долине большой реки. Мужчину окружила свора собак, они шныряли у него под ногами, грызлись из-за костей. Агне поняла, кто это и что это за дом: брат Агнессы Пятрас, прозванный Собачником, а рядом его постоялый двор и шинок.

Собаки не на шутку передрались, и Пятрас принялся расшвыривать псов пинками, желая научить их порядку. Агнесса обернулась и, увидев, что брат вышел из дверей, ускорила шаг. Нелегкая ноша очень мешала ей, так трудно было брести по глубокому снегу, где одни только заячьи следы!

«Агнесса! — закричал Пятрас Собачник, и Агне вздрогнула от этого голоса. — Агнесса! Вернись!.. Я же выгнал собак. Теперь они будут жить в сарае… А комнату тебе отдам. Вымоешь, вычистишь, и она твоя. К двери крючок приделаю. На постель полотна отрежу, а корчму убирать старую бабу найду. Постой! Агнесса!.. Пошел ты прочь, кривой…»

Пес, ударенный носком тяжелого башмака, взвыл от боли и отлетел к забору, потом, скуля, вновь подполз к куче костей. Агне показалось, что Агнесса остановилась, обернулась, а Пятрас Собачник, будто только того и ждал, закричал еще громче:

«Да погляди же ты, какое место! У самой дороги. Люди то из города, то в город. Да и сам он рядом, почитай, в городе живем. А что молодой бабе в городе делать, если не денежки у мужиков выманивать? Агнесса!.. Крючок прилажу… И ты их по-одному, по-одному…»

Из открытых дверей корчмы доносилась злая ругань, звуки ударов, но все заглушала громкая песня:

Что не цезаря, то бога,

Что не богово, мое,

А что выросло на грудке —

То уж, девонька, твое…

Снова замелькали деревья, и в мерцающем стекле привиделось Агне, что собаки, грызущиеся возле груды костей, выброшенных Пятрасом Собачником, растут, становятся такими же большими, как люди, шкуры их превращаются в нарядные шубы, и эти псы-люди, послушные свисту Пятраса Собачника, вдруг стремглав пускаются вдогонку за Агнессой. Разъяренные огромные собаки ужасны, и Агне, боясь увидеть, что будет дальше, зажмуривает глаза. Словно ища защиты, непроизвольно она цепляется за рукав Тикнюса и прижимается к его локтю, во взгляде шофера появляется удивление и даже какое-то внимание к пассажирке.

— Увидели что-нибудь? — осведомился Тикнюс, чуть сбавив скорость и глядя не на дорогу, а на девушку. Вероятно, почувствовал, что везет он сегодня не всегдашнюю Агне, а совсем другого человека.

Агне уже выпрямилась, но ладонь ее продолжает ощущать тепло Тикнюса.

— Почудилось. Будто бежал кто-то, — неопределенно ответила она.

— Не бойтесь. Днем я и собаки не задавил.

Она взглянула на водителя, как на единомышленника, втайне знающего, какое впечатление на собеседника могут произвести его простые слова.

— И мне показалось, собака. — Агне улыбнулась Тикнюсу и увидела, что не только глаза у него изменились — все лицо раскраснелось, как у мальчишки.

И тон, и поведение Тикнюса внезапно стали другими. Неужели от одного ее прикосновения? Что случилось? Ничего, совсем ничего, она — дочь Йонаса Каволюса, он — шофер Йонаса Каволюса; одно ее слово, и он остановит машину, захочет она, повернет домой, в Таурупис. Она даже могла бы приказать ему возвратиться туда пешком, если бы сама умела водить.

Навстречу им все чаще попадались машины.

«Вероятно, — подумала Агне, — город совсем близко».

Много лет назад прибрела оттуда в Таурупис Агнесса, и кровь ее смешалась с кровью рода Каволюсов. Доброй или злой была эта кровь? Доброй, ведь Агнесса сбежала из корчмы — места пьяных драк и всяких темных дел. Чего только в ту пору не случалось в кабаках?! Агне читала, а может, слышала где-то, как два дворянчика, перепившись в придорожном шинке, ножами друг другу животы вспороли… из-за курицы. Один утверждал, что курица — домашняя птица, другой — дикая… Да, сложной была душа человека в ту пору!.. Конечно, кровь прапрабабушки была доброй, думала Агне, ведь она заставила Агнессу уйти с малым ребенком от кабацких мужиков, бежать от их рук, так и норовящих ущипнуть ее бедро, грудь; господи, сколько есть способов оскорбить живого человека, причинить боль его душе! И лишь одна дорога для избавления: распахнуть дверь, обойти грызущихся возле кучи костей псов, прижать к груди дитя и бежать… бежать, пока хватит сил. Бежать до таурупийских сугробов и навсегда уснуть в них, но получить возможность влить свою кровь в жилы хороших и плохих людей со стародавней фамилией — Каволюсы… Чтобы родились Стасе, Лиувилль, Спин и она, Агне.

Чтобы один за другим они снова вернулись в город, учились здесь, жили, гуляли по широким улицам, проложенным там, где раньше были одни поля, а тропки в глубоком снегу прокладывали только собаки, не раз, вероятно, пугавшие их прапрабабку.

— Далеко еще? — Агне опять, уже во второй раз коснулась локтя Тикнюса.

— Дотемна будем, — ответил шофер, снова краснея, будто ему не пятьдесят, будто и двадцати нет.

С суровым выражением на лице жал он на акселератор, может, рассердился, что Агне задает глупые вопросы?

Мотор «Волги» ревел во всю свою мощь. Взлетая на холмы и проваливаясь между ними, Агне ощущала пустоту под сердцем: взлетала и падала, взлетала и падала…

14

Если бы прислушивалась Агне к разговорам таурупийских тетушек, может, и не решилась бы отправиться в поездку наедине с Тикнюсом. Тикнюс — «бродяга»: хотя у него семья — жена, дети, — говорят, он частенько не ночует дома… Впрочем, то, что пунцовел он, стоило Агне прикоснуться к его локтю, еще ничего не значило! А если значило, так, видать, именно то, о чем любили посудачить таурупийские кумушки. Ох, и почешут же они языки, когда дойдет до них, что Каволюте укатила с Тикнюсом! Они установят точно, без нечистого здесь не обошлось! Без того самого, который подсунул Матасу Смолокуру кошелек с заячьим пометом вместо золота.

Агне отодвинулась к дверце, покрепче ухватилась за ручку и даже задремала, убаюканная плавным покачиванием рессор. А город приближался все быстрее, хотя, задремав, она сразу же вернулась в занесенный снежными сугробами Таурупис, где все еще стояла кузница Матаса Смолокура, где наступала рождественская ночь. Хорошо, что прикатил в кузницу сосед на санках, хорошо, что удалось Смолокуру отыскать в сугробах Агнессу… Он привез ее в избу, затопил печку, растер пахнущей дегтем водкой и усадил за стол. Но Агнесса — она же Агне — «сочельничать» не пожелала. Неотрывно глядела она в зеркало, висевшее за спиной у Матаса Смолокура, и увидела, как укладывают в черный гроб седоватого, с залысинами мужчину. На его морщинистом лице льдинками посверкивали глаза Риты Фрелих. Это был Пятрас Собачник, ее брат! Агнесса выбежала из избы, отвязала саврасую кобыленку, на которой привез ее сюда этот незнакомый — хороший или плохой — человек, прыгнула в сани и погнала лошадь назад, в город, туда, откуда прибыла она в этот край.

Сразу же, едва перевалив за высокий холм, увидела огни города и даже удивилась, ведь как долго шла, пока не решилась прикорнуть в таурупийском сугробе, а теперь едва понукнула «Но-о, Савраска», и лошадиные подковы уже зацокали по мостовой, полозья саней заскрипели по камням и асфальту.

Только город стал совсем другим. Множество красивых домов. Автомобили! Бесконечная путаница улиц! Как найти ей здесь корчму брата Пятраса? Ведь если он умер, то лежит там. Если уже и похоронен, на кладбище везли из корчмы. Надо отыскать. Надо поставить брату памятник, хотя бы таким путем испросить прощения за свое бегство…

Нет, никто не знал, где корчма Пятраса Собачника!

— Пятрас? Собачник? — молодой водитель самосвала, видимо, завел разговор только потому, что ему понравились сани, лошадь, нисколько не напуганная грохотом машин, или сама Агнесса. — Может, собаколовная контора? Такая есть. Один пижон очень переживал, что псы его машину обделали, бегал в ту контору жаловаться, правду искать. Хотите, дам адресок? Он и приведет…

Агнесса даже не обиделась. Как тут объяснишь, что брат ее не ловил собак, просто кормились они возле его корчмы.

Она привязала Савраску к столбу, поддерживающему провода, и стала читать приклеенные к этому столбу объявления. Предлагали купить пианино, аккордеон «Вельтмайстер», полдома с садом, сибирского кота и металлический гараж. Выше всех остальных объявлений было приклеено такое: «Приму квартиранткой девушку, ул. Вирвю, 14, кв. 2».

Агнесса обрадовалась, уразумев, что можно куда-то зайти и остановиться там. Вдруг она не сразу найдет Пятраса Собачника?

Расспрашивая у людей дорогу на улицу Вирвю, подъехала наконец к деревянному, изъеденному древоточцем дому. Постучалась, из двери вылез старичок с заспанным лицом. Не ответив на ее приветствие, он пошел вперед, завернул за угол дома, отпер замок, висевший на дверях дощатых сеней. Агнесса вошла вслед за ним и увидела двухконфорочную газовую плиту и железный ящик для баллона. Рядом стояла скамейка, на ней ведро. Из сеней дверь вела в комнату, где находился старый-престарый диван, три разнородных, один пуще другого расшатанных стула, на стене доска, прибитая гвоздями: вешалка для одежды. Агне потрогала диван.

— Ладно, ночь перебьюсь, — сказала она старику.

— У меня не гостиница, барышня, — рассердился он, — если только переночевать, так бы и сказала. Я плату за полгода вперед беру!

Агнесса пожала плечами и вышла во двор. Денег не было, Пятрас Собачник почти не давал их. А где она еще возьмет?

— Погоди! — остановил ее голос старика. — Барышне, видать, не комната нужна, а гараж? У меня пустует. Можешь остаться на ночь. Всего трояк возьму.

— Нет у меня денег, — повернулась она к старику и тут же смутилась. — Но я привезу. Просто сегодня с собой не захватила.

— Так привози.

Агне увидела, что на нее смотрит уже не старик, а Наталья, с каждым днем, с каждым часом, с каждой минутой приближающаяся к пенсии. Она с нежностью глядела, как Агне-Агнесса садится в сани и едет вдоль улицы.

Хорошо бы, думает Агнесса, не пришлось заночевать. Город, он сразу денег требует. Золота, которого так жаждал Пятрас и которое у него было. Неужели город — такое проклятое место, где люди говорят только о деньгах? Она остановила Савраску перед желтым домом с зелеными балконами; в нос били запахи кухни. Над дверью вывеска синими буквами: С т о л о в а я.

— Нельзя ли тут немного поесть без денег? — спросила Агнесса у мужчины, остановившегося рядом с ней возле двери.

— Думаю, можно, — ответил он. — А лошадь ваша не сбежит, пока вы заправляетесь?

— Нет, — заверила Агнесса.

Господи, как же она проголодалась! От аппетитных запахов у нее даже в животе заурчало. Войдя внутрь, она встала в очередь, уместила на своем подносе сразу три тарелки щей, положила шесть ломтей хлеба. Когда подошла к кассе, тот мужчина, с которым она заговорила, сказал кассирше:

— Плачу я.

Ела она торопливо, обжигая губы. И только когда все три тарелки опустели и она пальцем собрала со стола хлебные крошки, мелькнула мысль: как это неприлично — позволила заплатить за себя какому-то чужому человеку, незнакомому мужчине. От этой мысли у нее вспыхнуло лицо — какой позор! Втерлась сюда, как нищенка, или, еще хуже, как девка-потаскуха, которых немало довелось повидать ей в корчме Пятраса. Собаками такую травить! Огляделась, опасаясь увидеть того мужчину, но его уже не было. За одним из столиков сидел композитор Каволюнас и с аппетитом хлебал щи.

Агнесса снова забралась в свои сани, чтобы гонять Савраску по паутине улиц и переулков. Прохожие и водители любопытными взглядами буравили ее. Да и было на что посмотреть! Ветхая шубейка, из-под которой выглядывало длинное, вишневого цвета платье, на голове белый пуховый платок. Вот вырядилась! Откуда, дивились люди, откуда взялась эта чудачка? Карнавал, что ли? И вправду от ее появления на улице какое-то праздничное настроение!.. Однако дивились они про себя, Агнесса же гнала Савраску, не обращая на них внимания. Вдруг резкий свисток заставил ее натянуть вожжи и обернуться. Свистел молоденький милиционер с реденькими, как у Винцялиса, темными усиками, но волевой подбородок выдавался у него вперед сильнее, чем у Бейнариса. Милицейский отдал ей честь и попросил обратить внимание на висевший над улицей жестяной диск, где в красном кругу была топорно нарисована лошаденка, впряженная в телегу.

— Движение гужевого транспорта, гражданочка, здесь запрещается, — укорил Агнессу милиционер.

— Почему?

— Потому что висит знак: запрещается!

— А почему запрещается?

— Чтобы не мешать движению.

— Какому движению? Я же с самого краешка! Понимаете, ищу одного человека. Пятраса Собачника. Может, слыхали?

— Все равно нельзя. А то придется платить штраф.

— Значит, за деньги можно?

— Нет. Я оштрафую вас за нарушение правил дорожного движения. Ясно?

Агне нежно глянула на блюстителя порядка.

— Говоришь, и за деньги нельзя? Никому?

— Никому, — заверил он.

— Ну что ж, придется идти пешком. А вот если попрошу за лошадью присмотреть, тоже за деньги?

— Нет, — словно что-то обдумывая, не сразу ответил он. — Какие деньги? Разве я не твой отец?

Взглянула и, даже не привязав Савраску, ушла, потому что сани и лошадь были уже в руках Йонаса Каволюса — в надежных руках.

Вместе с Савраской на перекрестке осталось все то, что вызывало удивление горожан, вся ее праздничная исключительность.

Бесконечные улицы крест-накрест пересекали мир. Агнесса блуждала по ним, пока не попала в толпу, состоящую из одних мужчин. Откуда такое множество? И все чем-то озабочены. С деловым видом расхаживают туда-сюда по улице. Почему не на заводах, не в учреждениях? Проталкиваясь сквозь стену спин и плеч, Агнесса даже запыхалась; ловя открытым ртом воздух, она вынуждена была поднять голову и тогда увидела зеленые буквы: «Автомашины и запчасти». Вне всякого сомнения, здесь ей делать было нечего. Кое-как добралась до стенки дома, тут толпа редела, и Агнессе удалось перевести дух. Рядом топтался невзрачный старикашка в потрепанном пальто, поглядывая вокруг настороженными глазами. Глазами Риты Фрелих! И, хотя стоял он, прислонившись к стене, казалось, рыскает в самой гуще толпы. Просто непонятно было, почему создавалось такое впечатление. Может, из-за бегающего, цепкого взгляда? От бойкости речи?

— Не бог я, любезнейшие. Не хотите, как хотите, А то берите от «Победы», подмажете, и пойдет!.. К «Москвичу»? Восьмому? Этого нет. Не бог я, любезнейший. Берете? Четвертная. Свое отдаю, неужто задаром? Только к «Победе», говорю же, к «Победе», любезнейший.

Умел торговаться старичок! Из отвисших карманов пальто вытаскивал шестеренки, подшипники и всякие другие железки, названия которых Агнесса не знала. Она удивлялась тому, сколько барахла умещается в этих карманах и как этого хлипкого старикашку не раздавят гомонящие вокруг мужчины. И еще тому, как это получается у него: стоя на месте, прижавшись спиной к стене, шнырять в толпе — так умел нырять промеж воров-лошадников Пятрас Собачник. Да, он тоже умел. Умудрялся на конном рынке даже цыгана вокруг пальца обвести, что уж говорить о перепивших в корчме помещиках! Всучить такому дурню клячу вместо коня даже умения не требовалось, достаточно было одной наглости.

— Пятрас, — шепнула Агнесса, — неужели ты?

— Я не бог, — бубнил старичок, обрабатывая мужчину в красивом сером костюме, тот вытащил из кармана носовой платок, развернул его и показывал какую-то ломаную железку. — Нету, приходите через недельку, ну, денька через три… Постараюсь. Будет! Не бог я, любезнейший, но кое-что могу…

— Пятрас! Собачник! — Голос Агнессы окреп, хотя она еще не вполне была уверена, что перед ней брат. Ведь он умер. И единственный долг по отношению к нему — разве что памятник на могиле поставить.

Лицо старичка изменилось, продольные морщины пересеклись поперечными бороздками, словно перевалило ему за сто. Глаза пригасли, смотрели слепо, хотя глазные яблоки, казалось, норовят выскочить из глазниц.

— Сударыне что-нибудь нужно? — Старичок уже отыскал ее глазами, единственную женщину в толпе мужчин. — Не бог я, сударыня, но…

— Ничего, ничего мне не нужно. — От недавней радости не осталось и следа, Агнесса уже испуганно смотрела в разъеденные склерозом глаза брата, на белки в паутине красных прожилок. Кожа его лица была желтая-желтая.

— Агнесса… ты? Смотри-ка, и впрямь Агнесса! — Старичок прослезился, потянулся к ней, а она отвела в сторону глаза: так упорно искала, а теперь и видеть не хотелось, тем более целоваться с братом.

— Пойдем отсюда, — Агнесса ухватила Пятраса Собачника за руку и потащила его из толпы в тупичок, где и прохожих почти не было. — Чего хотят от тебя эти люди?

— Они ищут, а я нахожу. Добрые дела делаю, Агнесса!

— Ты всегда так… защищаешься. И кабак держал, другим добра желая.

— Нет, времена теперь другие. Да и постарел я, не то здоровье, чтобы за трудное дело браться. А ты прямо невеста! Ни морщин, ни седого волоска. Какими притираниями, какими снадобьями лечишься?

— Никакими, Пятрас. — Агнесса отрицательно покачала головой и улыбнулась. — Правда, я еще… не старая?

— Спрашиваешь! Не замужем? Детьми не обзавелась?

— Дочку из твоей корчмы унесла. Мало тебе? Нынче уже дети ее внуков живут: Спин, Лиувилль, Агне… Посмотрел бы, как похожа Агне на меня! Вот придет когда-нибудь из Тауруписа, оставит свою ферму…

— Чокнутая? Чего это она там сидит? Теперь все в город норовят. И власть не возражает, и людям нравится. В городе — как в муравейнике. Что ни брось, все равно чисто. Порядочек здесь! Как хорошо, Агнесса, что ты приехала. Погребок тебе покажу. Под гаражом. Не особенно большой. Как по закону положено. А все-таки кое-что.

Агнесса не поняла, зачем ей этот погреб.

Наконец они вышли на тот перекресток. Савраска еще издалека весело заржал. Милиционер с жиденькими усами Винцялиса и подбородком Бейнариса вздохнул, почесал белую звездочку на лбу лошади.

— Счастливо, девонька, — пожелал он голосом Йонаса Каволюса.

Пятрас Собачник ожидал Агнессу у фруктового киоска. Увидев ее в санях, он весело расхохотался: Агнесса и лошадь! В таком городе! В такое время! Ну и дикость!

Агнесса правила, Пятрас Собачник дорогу показывал. Когда машины объезжали сани, сидящая в них женщина подергивала вожжи, словно поощряя Савраску бежать наперегонки с автомобилями, а старик, прикидываясь пьяным или просто веселым человеком, шутливо грозил водителям кулаком, приподнимал мятую шляпу…

Так добрались они до Шанчяй, где стоял дом Пятраса Собачника, сложенный из красного кирпича. Калитка металлическая, с приваренными солнцами и лилиями, от нее через сад к дому мощенная цементными плитками дорожка.

Хотя дом был другим и двор другим, аккуратным — ухоженный сад с фонтаном и ажурной беседкой, — Агнессе почудилось, что она вновь оказалась на улице Вирвю, где договорилась о ночлеге. Но тут следовала она не за Натальей, а за Пятрасом Собачником, ведущим ее из комнаты в комнату, охающим и жалующимся и на стены, и на мебель, и на квартирантов… Люди так медленно набираются культуры! Это же горе одно, когда ходят они по паркету в тех же башмаках, в которых и по хлеву, и по избе топали, смотреть больно, когда сидят за полированным импортным столом… Агнесса не очень-то прислушивалась к жалобам брата, ее мучили предчувствие: вот-вот вернутся живущие здесь люди и застигнут ее, пялящую глаза на их постели, разбросанную где попало одежду, домашние туфли со стоптанными задниками… Застанут ее у себя, а она не найдется, что сказать им в свое оправдание.

Оказалось, что Собачник, оставив дом квартирантам, сам жил в погребе под гаражом. Агне ни за что не хотела спускаться туда. Она вспомнила: надо накормить Савраску, переступавшего с ноги на ногу в углу сада. Пятрас нарезал в ведро хлеба, залил водой; прежде чем дать корм лошади, осмотрел ее зубы.

— Но-о! Не артачься!.. Четырехлетка… — В голосе Собачника зазвучали нотки, знакомые Агнессе со времен процветания его придорожной корчмы. — У меня не подохнешь, жри…

В гараже стояла «Волга» цвета тумана. Пятрас Собачник приоткрыл дверцу и предложил:

— Может, прокатимся, Агнесса? Покажу место, где должна будешь меня хоронить.

Агнесса вздрогнула, вспомнив, что в зеркале, висевшем за спиной Матаса Смолокура, она видела брата, укладывающегося в гроб. И как Пятрас угадал цель ее поездки? Как?

— Э-э, Агнесса! Раньше люди еще верили, что кладбище — святыня. Было! А теперь, чуть что, сразу кости переносить. Чьи перенесут, чьи оставят… На месте кладбищ парки. Ты бы только глянула, по этим паркам пьяные шляются, девок лапают. Нет покоя. А хочется быть уверенным, что ляжешь и будешь лежать вечно! До тех пор, пока не вострубит архангел…

Агнесса покачивалась на мягком сиденье, глядя на такие же, как и лицо, желтые руки брата. Руки Виктораса Тикнюса! Казалось, что они с самого рождения только и делают, что крутят баранку, обтянутую мягкой черной кожей.

Уже вечерело, когда подъехали они к кладбищу в далеком предместье и, оставив машину у ворот, разыскали крест из шлифованного мрамора. В сумерках он выглядел особенно траурно, как крыло черной подстреленной птицы. Его основание плотно вросло в землю, хотя сам крест был небольшим. Пятрас Собачник несколько раз обошел вокруг, внимательно присматриваясь к кресту, потом наклонился и ладонью почистил или погладил мрамор, выбитые на нем буквы «Пятрас Собачник», год рождения — все красивым, «моцартовским» шрифтом; таким же самым, видимо, некто, заранее получивший плату, выбьет и дату смерти. Агнессе доводилось слышать, кое-кто еще при жизни ставит себе памятник, однако никогда до сих пор она не ощущала, какую силу таит в себе подобная предусмотрительность. Может, есть словцо попроще — хозяйственность, например? Она отвернулась, чтобы не смотреть на брата, однако тут же услышала его шепот, от которого некуда было спрятаться:

— …И помоги мне, господи, снова стать молодым, здоровым, жить снова и снова. Убеди Агнессу, сестру мою, пусть сделает она доброе дело, пусть откроет мне свой эликсир молодости! Господи, сколько капель у дождя, столько у меня слез, жажду оплакать грехи свои и смиренно прошу прощения у тебя за содеянное мною, господи… Помоги мне, и я вечно буду твоим, твоим. Во веки веков. Аминь…

Когда Агнесса, не утерпев, обернулась, она увидела, что Пятрас Собачник, стоя на коленях, крестит себя, свой надмогильный крест, деревья и ее, Агнессу. Подползши на четвереньках, как побитый пес, он припал к ногам сестры, стал целовать их. Чего он хотел от нее? Словно играя в прятки, она отступала за крест, за деревья, пока Пятрас Собачник не оставил ее в покое и не вернулся к своему кресту, снова истово оглаживая мрамор ладонями. Она увидела, как от его прикосновений отошла в сторону шлифованная плоскость с красивыми, выведенными «моцартовским» шрифтом буквами. Почти до плеча засунув руку в тайник, брат вытащил два кирпичика и протянул сестре.

— Господи, сделай так, чтобы Агнесса простила мне мои прегрешения и… дала совет, как остаться молодым. Говори ее устами, господи. Ничего для нее не пожалею… слышишь, ничего!

Агнесса чувствовала себя рыбой на берегу, птицей на дне омута; Пятрас Собачник поймал эту рыбу и утопил эту птицу. Тень его надвигалась на сестру, надвигалась, неся с собой не глину, не гранит, а золотой кирпич, надвигалась, совала золото ей в руки, пока Агнесса не вскрикнула и не швырнула желтый брусок наземь. Брат увидел это и, поняв ее жест по-своему, вытаскивал из тайника все новые слитки — с царским орлом и без него, разворачивал замотанные в гнилые тряпки столбики золотых и серебряных монет…

— Все от-дам, — выдыхал он по слогам, — только скажи, почему молодая!

— Уймись, Пятрас… Собачник, — ответила Агнесса, прижавшись к стволу дерева, — нет у меня того, о чем ты просишь. Кто может отдать то, чего не имеет сам?

Пятрас Собачник, видимо, сходил с ума. Он сунул в рот горсть монет и начал грызть. Потом плевал золотом в Агнессу. Лицо его то трепетало, то каменело, как у мертвеца.

— Не хочешь?.. Не хочешь?.. — хрипел он сквозь зубы, и Агнесса видела, как они, гнилые от старости, вдруг зажелтели от таящего во рту золота. — Не хочешь, вошь несчастная?.. Так и не сестра ты мне! Чумазая девка! Вошь на моем теле, вот кем ты была и будешь…

Агнесса отступала от дерева к дереву, дивясь тому, что на кладбище так пусто и так страшно, что нигде живой души не видать.

Наконец она добралась до домика кладбищенского сторожа, но он был пуст, и Агнесса побежала дальше, уже по дороге, по которой, она знала, бежать тоже было опасно, потому что Пятрас Собачник сейчас сядет в свою «Волгу» цвета тумана и задавит ее… Хорошо, что уже виден был знакомый молодой милиционер, тот самый, стоявший на перекрестке и запрещавший ездить по городу на санях, хорошо, что он поднял свою палочку и остановил движение. Тогда и услышала она визг тормозов «Волги» Пятраса Собачника и растопырила руки, чувствуя, как соскальзывает с плеч вишневое платье и ее нагое тело падает в ласковые руки человека с усами Винцялиса и подбородком Бейнариса.

15

Агне открыла глаза, когда Тикнюс разговаривал с остановившим машину автоинспектором. Они стояли у белой полосы на широком шоссе, почти уже влившемся в предместье. Но это еще не был город, так, по крайней мере, утверждал Тикнюс, доказывая автоинспектору, что он никогда не превышает скорость там, где это запрещено. Он, мол, и теперь постепенно сбрасывал газ, зная, что въезжает в город, и ехал бы еще медленнее, если бы заметил знак; установили неправильно — так повернули, что и не разглядишь, а если и заметишь, еще гадай, к тебе он относится или к тому, кто подъезжает справа. И действительно, когда они, оставив машину, подошли к знаку, автоинспектор вынужден был согласиться, что водитель прав, знак поставлен черт знает как, что за обормоты устанавливали? Он извинился перед Тикнюсом, но, козырнув ему, все-таки упрекнул:

— Другие видели!

— Видать-то и я видел, — возразил Тикнюс, — но надо, чтобы порядок был, тогда и штрафовать меньше придется.

Агне слушала их спор, а думала о Спине. Теперь, когда она уже приехала — почти приехала! — испугалась своей смелости. Эта смелость была так же беспардонна, как и ее, Агне, любопытство, когда читала она письмо, предназначенное не ей. Но ведь она так и не дочитала его! И от этого Агне снова стало не по себе, охватило безумное желание вытащить письмо и прочесть до конца. Узнать все… Тем временем возвратился в машину Тикнюс. Агне глянула в его сторону и спросила:

— Чего он хотел?

— Дырку в талоне сделать или рубль получить.

Она не очень-то поняла, в чем дело, но почему-то заволновалась, как и тогда, когда прикоснулась к локтю Тикнюса.

— Поехали отсюда! — впервые попросила и приказала Агне. — Меня Спин ждет.

— Нервы только портят, — ворчал Тикнюс. — А вообще-то я их не боюсь. Меня еще никогда не штрафовали. Привязываются, вот как сегодня, по-пустому, а то даже и не решаются задеть. Есть, верно, во мне что-то такое… Уважают… Куда поедем?

Агне назвала адрес. Спин жил на Зеленой горе, в тех кварталах, которые были застроены одноэтажными и двухэтажными коттеджами еще до войны. Улицы здесь были узкие, но прямые, словно повторяли незатейливый мотив пересекающихся прямых, характерный для центра Каунаса. Может, заблудиться тут и труднее, чем в извилистых, петляющих улочках старого города, но и найти дом, где ты прежде почти не бывал, тоже нелегко. Пока Тикнюс искал нужный дом, к тому же самому месту, но по другим улочкам катила еще одна машина — синие «Жигули». Агне в это время снова вытащила письмо Спина. Безусловно, это было глупо: всю долгую дорогу продремала, потому что делать было нечего, а теперь, когда остались считанные минуты, лихорадочно принялась читать.

«…Идея семейного праздника настигла меня неожиданно, вернее, совсем не вовремя, когда я не мог сосредоточиться и подумать, чего она стоит. Я шел с завода в прачечную, а это немалый крюк: надо перейти мост, потом шагать берегом… В общем, ты знаешь, что я люблю гулять! Тащил я клетчатый чемодан, который ты мне подарила. Напихал в него грязное белье… Молния сломалась, из щели торчал уголок простыни, мне было неловко и стыдно, я старался нести так, чтобы этот уголок был меньше виден, жался к стенам домов. Люди обгоняли меня то слева, то справа, проносились, словно ласточки перед дождем, и, конечно, мешали думать. От одного из них я и услышал слова, которые дали толчок моей идее: «Я не пойду, если ты не согласишься позвать их…»

На редкость простая и довольно туманная фраза! И больше ничего не услышал.

Голос, кажется, был женский. Но я теперь в этом не уверен. Когда оглянулся, определить, кто сказал, уже не мог. Вокруг было так много людей! Они шли навстречу, обгоняли меня, неожиданно появляясь сзади. Ты же знаешь, какие узкие тротуары в старом городе! Здесь степенно и медленно не пойдешь. Надо или бежать вместе со всеми, или путаться в ногах у прохожих.

А неоконченная фраза засела в голове, и по глупой моей привычке начал я раздувать ее, как воздушный шарик. Женщина, подумал я, безусловно, заупрямилась и не пойдет. Куда? Например, в ресторан. Почему? Если там не будет каких-то добрых друзей. Например, Н. Н. А может, ей просто скучно с мужем — надоела слепленная из бытовых мелочей жизнь? Она хочет простора, хочет посмотреть на других. Или, скажем, она девушка. Он приглашает ее в первый раз. Опасаясь, как бы ее ответ не выглядел слишком легкомысленным, она хочет, чтобы пошли и ее подруги. Такие милые, болтливые, конечно, немножко поглупее и менее красивые, чем она. Или… (Мари, сейчас я поцеловал тебя, чувствуешь?)

Тогда я и подумал: а если это слова моей матери, Риты Фрелих, обращенные к отцу? Тогда все выглядит так. Он приглашает, а она пойдет, если пойдем все мы, ее дети. Я, Лиувилль, Агне. Возможно, и Стасе. Потому что, может быть, она и не погибла на Памире. Может быть, Йонасу Каволюсу прислали кого-нибудь совсем другого в той «посылке отцу». И вот все мы сидим за столом. Рита Фрелих позвала — мы собрались!

Можно заказывать шампанское, провозглашать тосты. Рита Фрелих встает первая, потому что, возможно, она произнесла фразу, послужившую началом праздника. И она выкладывает нам один из своих афоризмов, которыми, как скалками, плющила нас в детстве. Говорит хотя бы такие слова Ларошфуко: «Если хочешь быть обманутым, думай, что ты хитрее других». Или нечто подобное. Потом поднимется отец и доложит, кто мы такие есть и кем каждый из нас еще имеет возможность стать. За каждое его слово можно выпить. И на этом кончится праздник? Но мне все еще слышится фраза: «Я не пойду, если ты не согласишься позвать их». И я встаю, чтобы опередить отца. Мне не надо, чтобы отец перечислял, кто мы, куда идем или можем прийти. Мне надо, чтобы он сказал… например: «Давайте условимся, я не Йонас Каволюс, не отец… а черт его знает, кто я теперь такой! Скажем, Спин. Итак, слушайте: я, Спин Каволюс, хочу рассказать вам о своем детстве…» И Йонас Каволюс рассказывает. У меня, настоящего Спина Каволюса, стынет кровь, когда я слышу, что испытал Спин — очень плохой человек, запертый в погребе и решивший покончить с собой от ненависти к отцу и Лиувиллю. А потом мне становится еще сквернее, потому что я чувствую, что люблю того Спина. И уже совсем плохо, когда я встаю сам и начинаю примерно так: «Послушайте, я вам очень кратенько… когда я, Йонас Каволюс, отец всех вас, родился…» Ты, Мари, без сомнения, подумаешь, что я чокнулся. Но именно так возникла идея семейного праздника. Идея вечера вольных импровизаций. Мне она очень понравилась, эта идея. И я поведал ее Йонасу Каволюсу; рассказал в тот момент, когда Агне вернулась из Москвы и ей, бедняжке, было очень худо: весной задурила сестре голову сказка о цветке вишни, а немного позже она поняла, что может быть кем угодно, даже цветком вишни, только не артисткой. Но она уже знала, что не будет ни цветком, ни артисткой. Понять все это в ее нежном возрасте было уже слишком. От таких разочарований не только за свиньями ухаживать потянет, хоть ты вроде бы и не перестал уважать и любить себя…»

«До чего же он противный, этот Спин! Выдумывает невесть что…»

Агне сунула листки обратно в конверт и обрадовалась, что дорога кончилась — «Волга» подъехала к двухэтажному кирпичному дому, где брат снимал комнату. Вылезая из машины, она глянула на Тикнюса, словно благодаря за то, что привез, но водитель понял ее взгляд по-своему.

— Мне ждать? — осведомился он.

Не зная, что ответить, Агне посмотрела на дом. Уже темнело, и свет горел во всех окнах. Окно комнаты Спина было открыто, оттуда доносились голоса и музыка. Агне не представляла себе, надолго ли задержится здесь.

В этот момент, чуть не ткнувшись носом в буфер «Волги», подкатили и остановились «Жигули», за рулем которых сидел Йонас Каволюс.

16

К Спину уже собирались. Первым явился художник Йоцис. Он нравился Спину не только своей профессией — дизайнер, обязанности которого на заводе были пока что весьма неясными и потому очень походили на обязанности Спина — заводского социолога. Но Йоцис повидал мир больше, чем Спин. Его личность вечно изнывала в трагическом борении между призванием и требованиями общества. Он презирал прикладное искусство, жаждал сладостного бытия свободного художника, полетов вдохновения. Спину было очень занятно наблюдать, как его приятель грызет себя за то, что изменяет своему призванию — ради зарплаты ежедневно по восемь часов высиживает в конструкторском бюро и рисует… токарные станки! Сотни одинаковых станков. Рисунки почти не отличаются один от другого, лежат на его столе беспорядочной карточной колодой, а Йоцис рассуждает о цвете, об асемантической, то бишь беспредметной живописи… Ему и самому сдается, что после восьми часов, проведенных за таким «карточным столом», смешно говорить об искусстве, где альфа и омега сюжета — человек. Всем надо наконец понять, что только цвет, только краски стимулируют чувства. Посмотрите на машины, это сплошные краски, краски и еще раз краски… Сочетания линий и красок. Но не удивляйтесь, одновременно это чистая производительная сила…

Спину в тот вечер не надо было защищать Тициана или Рембрандта. Ах, эти бедняги, праотцы истинных учителей Йоциса — Кандинского, Поллока, Тоби… Йоцис постучался к Спину, по правде говоря, вовсе не собираясь поздравлять его. Он пришел озабоченный и удрученный: исчез его друг Стяпукас, тоже бензист, то есть художник, идущий в ногу с техникой, смотрящий на мир глазами нашего века. Полтора месяца назад он покинул правление одного колхоза, где решал задачи наглядной агитации. Покинул, забыв там пиджак с документами и краски с кисточками — только эти предметы не считал он антивещами. Йоцис заглянул к Спину после посещения милиции, где он написал заявление о том, что его друг пропал без вести. Правда, не совсем прямо из милиции, по дороге он побывал в морге и там искал Стяпукаса. Господи, какая отвратительная история!

Из-за всех этих мерзких переживаний Йоцис уже был крепко пьян и просил у Спина только стаканчик чая. Пока Спин кипятил воду в электрическом самоваре, Йоцис рассказывал про то, что видел в морге, и называл себя несчастным, ибо не верует в бога.

В это время пришел Зигмас-Мариюс Каволюнас. Он приехал из Вильнюса по приглашению Спина. Вероятно, поэтому явился не с пустыми руками: принес бутылку шампанского и розу, на которой, так он сказал, насчитал двадцать семь шипов — ровно столько, сколько Спину сегодня исполнилось лет. Монолог Йоциса о его взаимоотношениях с господом богом нисколько не интересовал композитора. В ожидании, когда дизайнер уберется, Зигмас-Мариюс снял с гвоздя, вбитого в раму окна, гитару и положил ее себе на колени. Но не играл, только смотрел на художника, откровенно смеясь в душе над его горем. А Спин поставил на стол все, что имел: банку шпротов, банку мясных консервов «Завтрак туриста», тарелку с помидорами, бутылку водки. Он поглядывал на часы и тоже почти не слушал Йоциса. Несомненно, он ждал еще кого-то, правда, едва ли Агне, Лиувилля и Йонаса Каволюса.

А они все трое уже стояли во дворе, возле дверей его дома, сами несколько смущенные неожиданной встречей.

— Заходите, — Йонас Каволюс пропустил вперед дочь и сына, будто приглашал их к себе.

Однако ни он, ни Лиувилль никогда прежде не бывали здесь. Спин сам нашел это пристанище, терпеливо ожидая, когда дадут ему угол в заводском общежитии. Только одна Агне знала, что эта комната с отдельным входом лишает Спина почти половины его зарплаты. Но так ему и надо! Кто заставлял его учиться черт знает чему, какой-то психологии, не нужной пока ни Йонасу Каволюсу, ни Таурупису!

Больше всех вошедшим гостям удивился дизайнер Йоцис. Он уставился на ввалившихся в двери Каволюсов, словно они только что были трупами, которые он несколько минут назад видел в морге, разыскивая своего Стяпукаса. Он был чрезвычайно поражен тем, что они ходят вокруг, целуются, разговаривают. Ему захотелось плюнуть на все и уйти, но тут он вспомнил, что Стяпукас работал когда-то в Тауруписе — реставрировал фрески лафундийского дворца. Тогда Йоцис сам протянул Йонасу Каволюсу руку и представился:

— Дизайнер Пятрас Йоцис.

— Йонас Каволюс, — ответили ему.

— Вы не знавали такого художника — Стяпаса Пансофаса?

— Вроде бы нет, — протянул Йонас Каволюс.

— Неправда. Знали. Ведь он реставрировал вам фрески в Лафундии.

— А, такой с бородкой и с оттопыренными ушами?

— Да. Это был Стяпас Пансофас, мой друг. Талант! Вы довольны его работой?

— Он увел из нашей кассы две с половиной тысячи. Думаю, не поминает нас лихом.

— Возможно, он никого и ничего уже не поминает. Дело в том, что полтора месяца назад он пропал. Без вести. Вот так. В мирное время. Трудящийся человек. Художник. Я только что искал его в морге.

— Где?

— В морге. Это такое место, где, понимаете…

— Понимаю.

— Там его нет.

— Каждый день кто-нибудь исчезает. Аварии, болезни. Такова жизнь, уважаемый товарищ Йоцис.

— Несомненно. Когда люди исчезают, они уже больше не люди. Антилюди. Это соответствует моим эстетическим принципам. Да здравствует онтология антивещей! Функциональная онтология, как пишет Бензе. Вы читали Бензе? Жаль. Стяпукас тоже был бензистом. Это значит, что и его не интересовали вещи. Он интересовался только абстракцией. Пятно и линия! Антиформа! Вибрация! Структура! Синтаксис! Бедняги предки стремились к другому образу — семантическому. И вот я иду, уважаемый, иду из морга… Из мира антилюдей. И я завидую своей старой матери, потому что она верит в своего семантического бога… Ах, она совсем иначе ходила бы по моргу. Слышите, товарищ директор? Совсем иначе… А я бродил вот так: поднимаю с лица покрывало, вижу, не Стяпас, и мне страшно…

Композитор Зигмас-Мариюс Каволюнас поздоровался с Агне. Они не виделись с сентября. Почти год.

— А ты стала еще красивее, Агне, — сказал ей Зигмас-Мариюс.

— Правда?

— Клянусь.

— Цветком вишни?

Он долго и пристально смотрел в ее глаза.

— Нет. Просто поверь на слово. Не понимаю, почему ты прячешься. Почему сбежала от меня?

— Неправда, Зигмас-Мариюс. Не сбежала. Я жила в Тауруписе. Кормила свиней, если хотите знать.

— Знаю. Спин говорил. Стаж зарабатывала.

— Не смейтесь. Меня нетрудно было найти. Если еще не позабыли дорогу в Таурупис.

— Как ты можешь, Агне, так говорить?

— Видите, могу.

Она смотрела на Зигмаса-Мариюса, прижимая к груди сумочку. Этим она пыталась скрыть не только волнение. Агне знала, что ее ногти за время работы на ферме пообломались. Да и не почистила она их перед поездкой — забыла! От этой мысли она все больше краснела. И говорить с Зигмасом-Мариюсом ей было очень трудно.

— Как славно, что ты приехала, Агнюшка, — подошел к ним Спин. — Как хорошо, что послушалась меня и приехала!

— Почему это послушалась тебя?

— Мне показалось глупым, что два человека дуются друг на друга, сами не зная, почему. Вот я и написал вам обоим. Зигмасу и тебе. Надеялся, что приедете и помиритесь. Поверьте, это единственный способ разобраться, кто в чем виноват…

— Я не получала твоего письма, Спин.

Агне порылась в сумочке и вытащила письмо, написанное Мари.

— А это я до конца не дочитала, — она протянула Спину конверт. — Просто не успела. На твое счастье!

Врешь, все до конца прочла, говорили глаза Спина, но он, благодарно улыбаясь, взял конверт.

— Извини. Черт знает что! Спутал! Чего доброго, Мари мне этого не простит. Она почему-то поздравила меня телеграммой. Вот, взгляни, Агнюшка, какой непонятный текст!

— Как ваши творческие дела? — Йонас Каволюс тоже подошел к ним и обратился к Зигмасу-Мариюсу Каволюнасу. — Приезжайте к нам на дожинки. Будет большой хороший праздник.

— Спасибо. Если пригласите, непременно. Кстати, с одним условием…

— С каким же?

— Если и Агне пригласит.

— Ах, Агне! Вижу, что сегодня мы с Лиувиллем совсем некстати — помешали вашему свиданию. А между прочим, Лиувилль был нынче великолепен. Посмотрели бы вы, как его слушали!.. Как он отвечал на вопросы! Лиувилль, как думаешь, разрешат тебе организовать институт в Тауруписе?

— Ну, папа! Очень уж ты торопишься. Всему свое время, — это были первые слова, произнесенные Лиувиллем.

Агне видела, что он с удовольствием повернулся бы и вышел прочь. Что же случилось, почему Йонас Каволюс не только сам ввалился к Спину, но и Лиувилля притащил?

— Что ж, подождем, — сказал отец. — Пусть защитятся Спин и Агне. Тогда у тебя будут двое серьезных помощников. Почти половина института!

Настроение у Йонаса Каволюса было отличное. Он шутил, пытался завести общий разговор, голос его наполнял комнату.

Агне обняла отца и, словно они только что встретились, поцеловала в лоб. Долой тревогу, чувство, будто ей что-то грозит, что надо бежать, ехать, искать людей. Вот они, люди, рядом. Вот он и приближается, тот семейный праздник, о котором мечтал Спин.

17

Однако тревога все же окончательно не исчезала.

Агне села за стол в самом уголке, на диван-кровать Спина. Сидеть тут было не очень удобно — слишком низко, — зато хорошо видны все присутствующие. А это так важно! Агне присматривалась к людям в поисках человека, с которым вот-вот что-то могло произойти. Не с ней самой! Так подумала она сразу, когда, захлопнув дверцу «Волги», столкнулась нос к носу с Йонасом Каволюсом и Лиувиллем. Тикнюс привез ее туда, куда она пожелала, домчал быстро, словно ветер соломинку, над лесами, холмами и реками, по следам Агнессы. Теперь она была в городе, где людей больше, чем в тысяче Тауруписов, много хороших людей, все с доброй улыбкой смотрели на ее платье цвета спелых вишен, и ей было спокойно за себя. Странно одно: как это может она почти без волнения видеть Зигмаса-Мариюса? Втайне Агне даже радовалась, что они так неожиданно встретились, что композитор опять словно хмельной, и, может быть, не столько от наливаемой Спином водки, сколько оттого, что здесь она, Агне.

Однако с кем-нибудь что-то должно произойти. Возможно, ничего плохого. Агне хорошо знала, что Йонас Каволюс никуда и никогда не ездит просто так, без определенных планов. Спин его почти не интересовал, Лиувилль уже был при нем, из-за него едва ли следовало ехать сюда. Господи, какая некрасивая, угловатая голова у ее ученого братца! Художника Йоциса она видела впервые, и Йонас Каволюс тоже. До чего же смешон этот пьяный приятель Спина: пристает ко всем со своим Стяпукасом, толкует о будущем изобразительного искусства! Но, видать, неплохой художник. Может, если Йонасу Каволюсу понадобится художник для интерьера, Агне предчувствует это, он вспомнит сегодняшнюю встречу и велит хоть из-под земли выкопать Йоциса…

Нет, и Йоцису ничто не угрожает.

Спину?

Может быть, Йонас Каволюс надумал отомстить сыну за непослушание? Хочет забрать его в Таурупис? Скажет: ладно уж, сунул пять лет псу под хвост, поехали, дома разберемся. Важно укоротить узду, на длинной водят только объезженную лошадь… Пусть-ка Спин погрызет в Тауруписе натянутые отцом удила, погрызет, погрызет и не станет больше взбрыкивать. Дожди и ветры Тауруписа самые серые холсты отбеливают, что им человеческие характеры! Вон Агне походила за свиньями и, глядишь, написала заявление туда, куда отец продиктовал… Ох, Спин, Спин, может, согласие Йонаса Каволюса устроить в Тауруписе День кузнеца — праздник урожая в поселке бывших кузнецов, всего лишь первый шаг к тайным переговорам со старшим сыном?

Зигмасу-Мариюсу?

Нет, нет! Агне видела, как удивился отец, встретившись здесь с композитором. Не рассердился, это бы сразу было видно. А если и разозлился малость, то уже остыл, может, потому, что видел: почти год его Агне никуда не бегает, ни с кем не встречается, разговаривает со своей Натальей про свиней да с Ритой Фрелих про великих педагогов мира…

Никак не понять, зачем спешила она сюда, зачем мчалась на «Волге». Чтобы смотреть, как мужики хлещут водку? Сама этому не научилась. А Лиувилль прихлебывает, видать, уже привык к ней, конечно, пьет по-умному — без этого умения трудно по разным конференциям да совещаниям разъезжать. Дизайнер уже почти не поминает своего без вести пропавшего приятеля, Зигмас-Мариюс творит симфонию, постукивая ложечкой по консервной банке. Один только Тикнюс трезвый, Йонас Каволюс посылает его то в магазин, то еще куда-то. Тикнюс единственный сейчас работает, и Йонас Каволюс доволен, что он тут, что мир преобразовывается согласно его планам даже тогда, когда за столом семейный праздник.

Праздник маленький. Импровизированный. Не о таком ли мечтал Спин? «Вечер вольных импровизаций». И с Зигмасом-Мариюсом она познакомилась на вечере его импровизаций… Неужели только такие вечера разнообразят жизнь, помогают даже «откопать» ее смысл?

Йонас Каволюс, до этого провозглашавший все свои тосты сидя, встал.

— Дети, — сказал он, обращаясь не только к Лиувиллю, Спину и Агне, но и к Зигмасу-Мариюсу, и к дизайнеру Йоцису, — дети! Мы собрались, чтобы поздравить Спина. Он уже многое сделал в своей жизни. Безусловно, не все, что мог и должен был бы сделать…

— Интересно, отец, а что я мог и должен был сделать? — Спин перебил Йонаса Каволюса, и Агне зажмурилась, потому что ей стало неловко за необычно высокий голос Спина.

Йонас Каволюс долго смотрел на сына.

— Итак, — снова начал он, вроде бы и не услышал вопроса, — мы собрались… Нет только вашей матери, Риты Фрелих, как мы привыкли ее называть. Выпьем же за ее здоровье. За здоровье вашей матери, дети!

— За здоровье Риты Фрелих! — выкрикнул дизайнер Йоцис.

— А я буду пить за здоровье своей сестры Стасе, — все тем же высоким, напряженным, готовым сорваться голосом объявил Спин.

Рука Йонаса Каволюса на миг застыла на пути ко рту, неужели не выпьет до дна за Риту Фрелих, за то, чтобы избавилась она от мигрени и всех остальных своих болезней? Агне видела, как отец заставил себя пригубить рюмку и только, опустив ее пустую на стол, сдержанно сказал Спину:

— Мне еще не приходилось пить за здоровье мертвых. И ты отлично знаешь, что Стасе была бы жива, последуй она моему совету…

— Интересно, — возразил Спин, и Агне поняла, что брат не только ищет, к чему бы придраться, но просто издевается над отцом. — Очень интересно. Может быть, ты лучше Стасе разбираешься, что именно позволяет в горах надеяться на счастливое возвращение из похода?

На словах «лучше Стасе разбираешься» голос его задрожал, будто старшая сестра и впрямь была жива и сидела тут же, за их столом.

— Была бы умнее, никогда бы не поехала на Памир. Работы хватает и в Тауруписе. — Сын все больше раздражал Йонаса Каволюса, его спокойствие было лишь маской, он ни за что не хотел уступить Спину.

Кстати, сколько помнила Агне, так было всегда.

— Папа!.. Зигмас!.. — Она первый раз за вечер сама обратилась к Зигмасу-Мариюсу. — Спели бы вы лучше! К чему ссориться? Ведь мы собрались, чтобы поздравить Спина, пришли на его праздник.

— Совершенно верно, — поддержал ее композитор. — Трудно говорить об умерших на празднике живых. И вообще трудно говорить о чем-то печальном, когда рядом с нами Агне. Самое грустное, что я могу придумать, это такая песня:

Ой, как садики-садочки,

То цветут они, то нет,

Ой, как парни-паренечки,

Когда любят, когда нет…

Агне съежилась в своем уголке, не решаясь раскрыть рот и подтянуть такому красивому мужскому голосу — голосу сына Скребка, одного из первых бригадиров Тауруписа, голосу, поднявшемуся с лесных опушек, с хуторов, из пыли проселка, которую взбивали еще подковы, сработанные Матасом Смолокуром… Ей почему-то стало ужасно жалко себя, ее взволновал и растрогал красивый баритон, которому запросто начали подпевать Йонас Каволюс и дизайнер Йоцис. Спин разлил коньяк, доставленный Тикнюсом на отцовские деньги, выпил, глядя на поющих, но сам и рта не раскрыл.

Ой, как садики-садочки,

То цветут они, то нет!

Ой, как девицы-цветочки,

Когда любят, когда нет…

«Вслушайся хорошенько: ажурная тема, пастораль, но перед тобой появятся не сопливый пастушок и медленно бредущее стадо…»

Заслушавшись, Агне даже не заметила, как в дверь постучали и, не ожидая приглашения, вошли. В комнате появился еще один человек, которого по приказу Йонаса Каволюса разыскал и привел сюда Тикнюс.

18

Означает ли что-нибудь сон для человека?

Для Агне — без сомнения. Ее сон — принесенный свистом ветра рассказ о прапрабабке Агнессе. Если хорошенько подумать, может, в ее мозгу осталось некое отдаленное воспоминание о том, что было в крови ее предков столетие-другое назад. Но такое до сих пор с ней еще не приключалось: чтобы давно умерший и только во сне привидевшийся человек вдруг наяву вошел в комнату!

Агне смотрела на лысого старичка: изборожденное морщинами, желтое лицо, седая бороденка, очень живой и въедливый взгляд злых глаз. Одет он был в светло-серый, сильно поношенный, но чистенький или недавно вычищенный костюм и одеждой нисколько не напоминал привидевшегося во сне Пятраса Собачника. И все-таки в его глазах и повадках проглядывало то, что Агне, не сомневаясь, отнесла бы к мучившему ее во сне старику. Этот тоже умел разговаривать с людьми, в толпе он наверняка чувствовал себя как рыба в воде, но, заглянув в комнату и увидев подвыпившую компанию, несколько смутился, хотел тут же удалиться. Однако его уже заметил Йонас Каволюс, и потому старичок, передумав, улыбнулся тонкими губами, за которыми сверкнули очень белые искусственные зубы. Он даже раскрыл было рот, чтобы поздороваться, но фразы, которые он, видимо, произносил в подобных случаях, на этот раз абсолютно не подходили; сообразив это, старик попытался найти другие, а их в его памяти не нашлось, и он совсем растерялся.

— Профессор! Сто лет! — выручил старичка Йонас Каволюс. Он вылез из-за стола и раскинул руки, как бы желая обнять нового гостя, чтобы помочь ему избавиться от охватившей его неуверенности.

И Агне не могла сообразить, почему же этот человек, только что хотевший, чтобы кто-то другой начал разговор, вдруг остался недоволен, быть может, даже обижен поведением Йонаса Каволюса. Он отступил поближе к двери, перестал улыбаться и как-то очень уж холодно произнес:

— Прошу прощения, если я не вовремя… Мне сказали… Я не знал, что встречу здесь…

— Стыдно даже подумать такое, дорогой Профессор! — Йонас Каволюс говорил сдержанно, обдумывая слова. — Я посчитал, что тебе будет полезно познакомиться с членами моей семьи.

— Большое спасибо. Признаюсь, некогда я гордился знакомством с вами, Йонас…

— А как же! Даже зашел в общежитие, чтобы напомнить: дескать, я твой дальний родственник…

— Боюсь, что вы меня тогда плохо поняли, уважаемый… Я действительно не мог уехать в провинцию. Учиться-то начал с опозданием, хотел спокойно заниматься научной работой. Вы тогда были секретарем, и слово ваше имело немалый вес. Однако вы меня ошибочно поняли, если подумали, что я просил вашей помощи из-за родства… Мои способности, уважаемый Йонас, были широко известны. Вам только о них и следовало подумать.

— Я о них и думал, Профессор. Каждый из нас шел туда, где был нужнее. Я вернулся в свой Таурупис, и мне тогда казалось, что делаю единственно правильный шаг. И не жалею, хотя наука меня тоже влекла… Познакомьтесь, Профессор. Сын, Лиувилль, доктор физико-математических наук, чего доброго, самый молодой в стране… Сегодня он делал доклад в Вильнюсе…

Агне уже ждала своей очереди: придется вставать, а здесь, за столом, это так неудобно! Когда отец представит ее, она обязательно покраснеет, хотя до сих пор смотрела на старичка лишь с удивлением — из-за его сходства с Пятрасом Собачником из недавнего сна. Однако Спин нарушил процедуру знакомства, он встал сам и, держа в руке невыпитый стакан, представился Профессору:

— Я тоже Каволюс. Узнаете?

К этому времени Профессор, словно примирившись с мыслью, что Йонас Каволюс ждал его не один, а с детьми, без приглашения сел на край табуретки, и глаза его немножко потеплели.

— И я Каволюс, — повторил Спин. — Меня зовут Йонас Каволюс. Я директор совхоза… Знаете, что я сделал, если бы… все мог? Основал бы город Таурупис, понастроил бы там множество ферм, нарыл уйму прудов, всю Литву карпами завалил бы. Своей дочери Стасе, которая ныне покоится в таурупийской земле, этой своей дочери поставил бы на могиле большой каменный кукиш — чего хотела, то и получила. Спина Каволюса, сына своего, который на крестинах из колыбели выпал, этого неслуха, каждый день кормил бы вкусной березовой кашей, пусть бы почувствовал, что она не так хороша, как окрошка Риты Фрелих… Лиувиллю, доктору физико-математических наук, подарил бы лазер — пусть с его помощью раскалывает головы дилетантам и лжеученым. Для Риты Фрелих, своей верной жены и подруги, приказал бы собрать все, что наговорили умные люди, проживая в сей юдоли слез, и особенно их предсмертные изречения, напечатал бы и переплел, чтобы ей было удобно комплексно отстаивать жизнь, мораль и добро… А для себя, что сделал бы я для себя, Йонаса Каволюса, внука Матаса Смолокура, отпрыска знаменитого рода кузнецов? Хотите, верьте, хотите, нет, но мне ничего не нужно! Может, только прожить жизнь еще разок. От этого не отказался бы. И если бы мне удалось такое, то я ежедневно съедал бы по сотне порций мороженого; ходил бы в ясли, в детский садик, но ни за что не пил бы там молока и не спал после обеда! В школе никогда не готовил бы уроков, завел себе золотую рыбку и велел ей все за меня делать. И ни за что не слушал бы мудрых афоризмов Риты Фрелих! И в свою комнату забирался бы не по лестнице, а по веревке, привязанной к радиатору и спущенной через окно! Главное, ни за что не остался бы работать и жить в Тауруписе, поступил бы в космонавты и каждый день по двадцать пять раз облетал Землю…

— Не слушайте вы его! — Агне хотела встать, чтобы прервать Спина, но сразу это ей не удалось, и первые слова она произнесла, сидя и до боли сжав кулаки. — Не слушайте Спина!.. Ты же понимаешь, папа, что все мы любим тебя… Не надо о нас плохо… А на твоем месте, Спин, я бы ни за что не сидела здесь. И не пила бы! Отправилась бы к Мари. Скажи, она очень красивая? Скажи мне одной, Спин… Почему ты так гадко паясничаешь, Спин?

— Не кажется ли вам, — обратился к композитору Каволюнасу дизайнер Йоцис, — что мы уже давно присутствуем тут в качестве блох на шкуре Каволюсов?

Профессор сидел на самом краешке табуретки, напряженно вытянувшись, вцепившись тонкими пальцами в собственные колени, и виновато смотрел на Йонаса Каволюса. Лицо старичка покраснело, казалось, он вот-вот пустит слезу из-за ощущения какой-то неясной вины.

— Ах, право… мне бы лучше уйти, — пробормотал он — Не вовремя заглянул. Кто же это любит на людях-то… Сказано же, не выноси сор из избы. Простите, не мне бы об этом говорить, но теперь родители часто сами по себе, а дети тоже, знаем мы это…

— Никуда ты не пойдешь, — перебил его невнятицу Йонас Каволюс. — Во-первых, выпей-ка за здоровье этого пачкуна! Не пожалеешь, самый лучший коньяк, какой нашел в этом городе мой шофер. Шестнадцать рублей бутылка! Спин, налей уважаемому Профессору.

Спин, как под гипнозом, поднял бутылку…

Дизайнер Йоцис налил себе сам и подсел к Йонасу Каволюсу.

— Бы-ло о-чень при-ят-но по-зна-ко-мить-ся, — по слогам проговорил он. — Но… прощаюсь! Только хочу спросить. Один вопрос. Сразу же исчезну, только этот один. Сегодня я был в морге. Это такая штука… Ну, сами знаете, какая. Нет?.. Тогда скажите мне… Если бы мой друг Стяпукас, когда он ковырялся у вас в Лафундии, короче говоря… Хочу спросить: если бы он оставил пиджак и все прочее… а сам… как в воду? Полтора месяца? Вот так. Пошли бы вы искать его в морг? Нет? Не пошли? По глазам вижу, не пошли! А я пошел. И очень сожалею, что пошел. Спин! Хочу и у тебя спросить. Один вопрос… Впрочем, к чему? Все вы Каволюсы… м-м-м… уважаемые, веселые, а Стяпукаса нет. Большую глупость он выкинул. Из-за него, Стяпукаса, кому-то приходится идти в морг, вот как обстоит дело, уважаемые товарищи…

Дизайнер Йоцис выбрался из-за стола, отвесил общий поклон, потом подошел к Агне и поцеловал ей руку. Что-то смешное и одновременно трогательное было в желании опьяневшего человека показаться вдруг этаким светским львом… Уходя, он осторожно и старательно прикрыл за собой дверь. За эту дверь, ведущую прямо во двор, Спин ежемесячно платил лишнюю десятку; только теперь Агне убедилась, что за такое удобство стоит иногда заплатить и подороже. Профессор, не опуская глаз, прихлебывал маленькими глоточками коньяк.

— А вы? — Йонас Каволюс повернулся к композитору Каволюнасу. — Не опоздаете на последний вильнюсский поезд?

— Папа! — Агне услышала, каким высоким — ну просто женским — снова стал голос Спина. — Зигмас — мой гость. Он уйдет, когда сам того пожелает. Слышите?

— Почему, Спин? — Зигмаса-Мариюса вроде бы и не удивил вопрос Каволюса. — Когда встречаются родственники, им всегда приятнее… одним. Разумеется, я сейчас уйду.

— Не уходите! — Агне задержала его руку.

— Почему? Вы свои. Все свои. Нет, лучше уж я пойду. Разговор при посторонних — как музыка без ударных инструментов в оркестре. Какая может быть симфония, если в ней не звучат барабаны и литавры? Мне было приятно, очень приятно…

Агне видела, ничего более неприятного в жизни Зигмас-Мариюс еще не испытывал: его, абсолютно трезвого, не выкинувшего никакой глупости, не произнесшего за весь вечер почти ни одного слова, гнали прочь… Что он подумает теперь о них, Каволюсах? В жилище Спина постепенно устанавливалась семейная диктатура. Агне уже давно сообразила, что отец с Лиувиллем приехали не для празднования дня рождения Спина. С самой первой минуты их появления здесь все словно бы подчинялось чьей-то чужой воле, не отцовской, нет. Профессор — вот кто диктовал им. Даже тогда, когда его еще не было, Йонас Каволюс уже ждал его, знал, что он придет, присядет вот так на краешек табуретки, напряженно вытянувшись, вцепившись тонкими пальцами в собственные колени, и будет виновато поглядывать на присутствующих. Одновременно во взгляде его почувствуется угроза человека, сознающего свою силу и обозленного на окружающих за то, что он не умеет или не может скрыть какую-то свою вину.

— Я вас провожу, Зигмас-Мариюс, — сказала Агне.

— Что ж, подождем, пока ты вернешься. — Йонас Каволюс был явно недоволен: придется ждать. Сколько? Минуту? От силы пять. Не больше.

«Не больше пяти!» — мысленно разрешил он Агне. На улице возле калитки стояло две машины. В «Волге», сидя, дремал Тикнюс.

— Зигмас! Не сердись на отца, — сказала Агне. — Он всегда такой. Рита Фрелих говорит, что он родился в рубашке праведника и хочет быть похоронен в ней.

— Я очень рад… Ты просто не представляешь. Думаешь, вру? Знаю, я старый пень и тебе не пара…

— Я так ждала ответа. Ой, как ждала, Зигмас-Мариюс! Почему ты мне не написал? Почему, скажи?

— Не люблю писать.

— А я ждала…

— Почему ты тогда сбежала, даже не попрощавшись?

— А-а… Неспокойно стало. Поверила, помчалась следом, как дура какая-то. Отец был прав. Экзамены надо было сдать. Экзамены важнее, чем цветок вишни на сером асфальте.

— И теперь будешь сдавать? Куда велит отец?

— А что?

— Ничего.

— Может, еще не сдам. Книг в руки не брала.

— Сдашь. Если захочешь.

— Чего-то надо хотеть. Отец умнее. Я уже два раза убегала… из дому. И какой прок?

— Что-то остается, Агне. От этих побегов.

— Почему же тогда бегут не все?

— Бегут большинство. Только мы не всех видим. Не все этим хвастают. Я не могу тебе ясно… Спроси лучше у Спина. Он «инженер души». Господи, как он бесится, что оказался ненужным Йонасу Каволюсу! Неужели не понимает, что в руках уважаемого директора и его знания могли бы играть не совсем… благовидную роль? И уж, во всяком случае, гораздо более скверную, чем на заводе, где Спин пока что занимается подсчетом часов досуга рабочих, суммирует прочитанные ими книги, просмотренные фильмы, узнает об их симпатиях и антипатиях к бригадирам, мастерам. Когда Йонас Каволюс решит, что ему нужен Спин, будет куда хуже. Пожалуй, твой брат еще и сам не понимает, что его идеи о групповой психотерапии весьма и весьма сомнительны. То, что пытается он делать, сегодня только смешно и наивно. Безусловно, какое-то зерно истины в его попытках соединить человеческую индивидуальность и групповую солидарность есть. Я тоже уверен, что, слушая музыку, танцуя, рисуя, размышляя, разговаривая, человек меняется. Но не настолько, чтобы подобная «терапия» давала психологу право делать с людьми все, что он захочет… Ты, конечно, не помнишь… Откуда тебе! Мой отец тоже был психологом. Мне рассказывали, как говорил он с людьми… Но теперь отца нет. Он исчез, потому что существовали силы более могучие, чем его умение. А если Спин убедит отца, что Таурупису необходима психотерапия, начнет устраивать там некие праздники и прочие эксперименты? Ох, Агне! Боюсь, что это будет страшнее, чем заставлять людей работать и верить из-под палки. Общество движет вперед другое. А подобная возня — видимость движения для тех, кто топчется на месте. Поэтому будет лучше, если Спин оставит отца в покое.

— Почему бы тебе не сказать все это самому Спину?

— Говорил. В конце концов, у него есть собственная голова.

— Отец уже согласился провести в Тауруписе День кузнеца. Дукинас делает флюгера — хочет вспомнить искусство Каволюсов. И правда, красиво кует! Неужели ты считаешь, что все это ерунда?

— К сожалению. Ерунда, если подобная мысль рождается в головах Спина или Йонаса Каволюса. Вот если возникает она сама по себе… В голове у Дукинаса, у тебя, у меня, у всех, тогда… Тогда это большое, настоящее!

— И тетя Марике ждет праздника. Она так любит, когда поют, танцуют, когда все нарядные!

— Тетя Марике — другое дело.

— Почему?

— Ну, она… не такая, как мы.

— Думаешь? Смотри, подарила мне зеркальце прапрабабки Агнессы. То, которое у нас когда-то считали волшебным. Ничего не стоящий кусочек стекла. А я не могу его выбросить. Привезла с собой. Кажется, оно даже… помогает мне жить. Мысль укрепляет, чувства.

— Расскажи об этом Спину. Он тебе все объяснит. Лучше, чем я. Но он горячится от ненависти или беспомощности. Не слушай его, если станет доказывать, что в зеркале Агнессы таится твоя психическая энергия…

В это время открылась дверь, из нее выглянул Йонас Каволюс.

— Агне, — позвал он, — мы ждем тебя!

— Агне, — только и произнес оставшийся во дворе композитор Каволюнас.

19

Теперь все Каволюсы — Агне, Спин, Лиувилль и их отец — стояли, только один Профессор сидел на краешке табуретки, поджав ноги и вцепившись пальцами в колени.

— Дети, — сказал Йонас Каволюс, — вот мы наконец и собрались вместе. Одни… Профессор — свой человек. Я пригласил его, потому что уверен, он нам нужен. Правда, не хватает Риты Фрелих, но я хорошо знаю, что она думает. Ведь мы советуемся по каждому серьезному вопросу, вам это известно…

— Чепуха! — побледнев от волнения, прервал его Спин. — Ты никогда не советовался с мамой. Тебе всегда не нравилось, что после свадьбы она оставила себе девичью фамилию. Абсолютная нелепость в Тауруписе! Матас Смолокур даже не спросил у Агнешки Шинкарки фамилии. Женился на ней, принял в род Каволюсов чужую кровь, узаконил ее своей фамилией. А ты за такую же добрую чужую кровь даже фамилии не мог дать!

— Знаю, Спин, что недолюбливаешь ты меня. Может, даже ненавидишь. Но Риты Фрелих трогать не смей. Она святой человек! Она испытала больше, чем все мы вместе взятые. Впрочем, разговор у нас не о ней. Хочу только, чтобы вы выслушали наше решение. Мое и Риты Фрелих. Итак, нам ясно, что ни одного из вас не тянет в Таурупис. Это, конечно, плохо. Но Рита Фрелих уговорила меня. Вероятно, можно оправдать, как-то простить вашу измену родным местам. Ведь даже Лиувилль, пусть он никогда не заявлял, что покинет Таурупис, и тот едва ли будет жить там. Я понимаю, научно-исследовательский институт в Тауруписе — только мечта. И довольно беспочвенная, кстати. Ты, Спин, кажется, тоже не намерен возвращаться. Так вот, мы с Ритой Фрелих об этом вас и не просим! У нас есть кое-какие сбережения. И мы решили купить Лиувиллю дом в Вильнюсе. А тебе, Спин, тут, в Каунасе. Живите! Женитесь, растите детей. Крутите пущенное природой и людьми колесо… Как вы на это смотрите?

— Папа! — Лиувилль почти сердито, что ему было совершенно не свойственно, посмотрел на отца. — Ничего мне не надо. И так дадут квартиру, какую только пожелаю. И буду я жить там, где захочу.

— Верю. Но выслушай и мое мнение. Разве плохо человеку, занятому умственным трудом, просыпаться не от шума коммунального жилища, а где-нибудь в тиши, в доме, стоящем среди зелени, далеко от грохота лифтов и мусоропроводов? Спину, поскольку он собирается жениться… Я ведь не ошибаюсь, Спин? Ему надо в первую очередь. Поэтому я попросил своего доброго знакомого и друга, — Йонас Каволюс кивнул в сторону Профессора, — подыскать что-нибудь готовое… Полагаю, что уже сегодня он может нам кое-что предложить.

— Спасибо за доверие, коллега Йонас! Вы очень любезны. — Профессор оживился; к удивлению Агне, бесследно исчезли вдруг его скованность и напряженность, все суставы, каждый мускул старика пришли в движение, он даже помолодел. — Кое-что, разумеется, я уже… осмотрел… и записал… вот тут…

Проворно вскочив с табуретки, он вытащил из внутреннего кармана пиджака записную книжку и сразу открыл ее на нужной страничке.

— Тут несколько таких… предложений… совсем не плохих предложений. На Зеленой горе продается второй этаж двухэтажного кирпичного дома. Совсем недалеко отсюда. Улица Сливу. Просят двадцать пять. Думаю, уступят…

Слушая Профессора, Агне тихонько пролезла на свое прежнее место, на диван-кровать, в самом уголке. Тут она даже решилась сесть, хотя все остальные продолжали стоять.

— Нет, — замотал головой Йонас Каволюс. — Второй этаж нам не подойдет. Нужен отдельный дом. И деревянных не предлагай, Профессор.

— Есть, есть… И отдельные тоже есть. Цена, конечно, повыше, поэтому я… Знаете, рубль — он для каждого рубль. Особенно если человек его честным трудом, как вы, уважаемый… Спросите, у кого хотите; уж если Профессор обещал, значит, сделает! Поможет. Кому угодно. Всем. Всем, кто соизволит ко мне… Вот тут, в этой книжечке, есть все… Прошу. Значит, так. Верхняя Фреда. Не дом — сказка. Своя котельная, водопровод, на крыше зимний сад. Участок — хоть пчел разводи. Двенадцать соток. Имение, правда? Просят всего сорок. Но я не я буду, если не отдадут за тридцать пять… А вот этот в самом центре, только на гору подняться… одна беда — поезда грохочут, спать мешают…

Профессор говорил, обшаривая глазками лица слушателей, он мгновенно отмечал малейшую их реакцию и голосом, жестами, всем своим поведением отзывался на любое душевное движение, на минимальное выражение интереса. Агне видела, что он больше не чувствует себя виноватым — Профессор делал свое дело, он был нужен собравшимся, теперь они зависели от него! Лиувилль, слушая старика, сунул руки в карманы и изобразил на лице полное равнодушие. Спин стоял, прислонившись затылком к модным моющимся финским обоям, но смотрел не на говорящего, не сразу даже можно было определить, куда; глаза его как бы пронизывали Йонаса Каволюса, который стоял за Профессором, возвышаясь над ним. Казалось, Спин превратился в образчик современной молодежной моды, этакий герой. Дело не в одежде или жаргоне, а в самой его манере держаться — во всем поведении чувствовался вызов. Чему? С кем он борется? За что? Агне затруднялась ответить. Может, за новые порядки в семье Каволюсов? Но ведь и Йонас Каволюс тоже стремился изменить этот порядок!

— Мне кажется, во Фреде было бы хорошо. Место спокойное, и центр недалеко. Как думаешь, Спин? — Отец заставил себя подойти к сыну, протянул ему руку, словно желая заключить мир, скрепить сделку — пожмем друг другу руки, и все решено. — Мари, вероятно, будет довольна. Да?..

— Нет, — Спин не принял отцовской руки. — Не знаю, будет ли она довольна.

— А ты?

— А я… Попытаемся рассуждать здраво. Я, конечно, не так гениален, как Лиувилль, однако понимаю, что тоже получу квартиру. Не сегодня, так завтра.

— Это не одно и то же. Теперь ты получил бы ее вовремя. В жизни это самое главное.

— Возможно. Впрочем, я еще не знаю, что ты предложишь Агне.

— Агне останется в Тауруписе. Это и есть единственное наше условие. И не менять, не нарушать договоренности, данного слова. Она уже решила: выучится и потом вернется домой. Будет, как говорится, нам с Ритой Фрелих опорой на старости лет.

— И за это?..

— Не бойся, ей тоже не придется думать о быте. Ты хорошо знаешь, что я всегда умел улаживать такие дела не только для собственной, но и для других семей.

— Значит, сегодня я и Лиувилль в твоем присутствии должны взять на себя обязательство: имеем право жить, как нам заблагорассудится, если Агне…

— Не надо брать никаких обязательств. Договорились и выполняем.

— А как же Агне?

— И Агне тоже. Поступает в академию, учится, все идет своим чередом.

— Однако ты даже не спросил, согласна ли она, нравится ли ей…

— Она подписала заявление, мы отослали документы. Будет сдавать экзамены.

— Будешь сдавать, Агне? — Спин просто бесился: он не мог устоять на месте, метался по комнате, а теперь навалился грудью на стол, чтобы, как близорукий, вплотную заглянуть Агне в глаза.

— Не знаю. Я почти не готовилась. — Как пугливый и попавшийся в ловушку зверек, Агне смотрела на всех и ни на кого в отдельности; она чувствовала, что даже у Спина — по его голосу и поведению чувствовала — родилась и растет неприязнь ко всему, что бы она ни сказала, что бы ни сделала в эту минуту.

— Сдашь! — В голосе Йонаса Каволюса зазвучал металл. — Как думаешь, Профессор?

— Дорогой коллега, я всегда помню… Просто чтобы не забывать. Память-то у меня, как у всех… Человек многое помнит! Знаете, стоял я как-то в очереди. Подходит ко мне один, невзрачный такой, и говорит… Прошу прощения, дорогой коллега! Вижу, не мои приключения вас интересуют! Дочь у вас, уважаемый Йонас, такая красавица! Только взглянуть… Ах! Я для вас от души! А душа моя многое помнит, уж поверьте! Спина я завтра же свожу во Фреду… Ему там понравится, дорогой коллега Йонас… И за Агне не беспокойтесь. Такая красавица! Мое сердце ничего не забывает. Другие могут, а я нет. Бывает, правда, сделаешь человеку добро, а он тебе в хлеб камушек, на, попробуй разгрызи — без зубов останешься… И все-таки надо думать о людях. Помогать им. Всегда! Дорогой коллега Йонас! За Агне будьте спокойны. Вот тут, — Профессор извлек записную книжку — другую, Агне приметила первую, в синей обложке, эта была в коричневой, целлофанированной, — вот тут, уважаемые коллеги! Все записано. Аг-не Ка-во-лю-те, дочь Йо-на-са, ро-ди-лась в ты-ся-ча де-вять-сот пять-де-сят ше-стом… Видите, уважаемый Йонас? Записано! А это немало значит, если она сюда записана. Такая красавица! Молоденькая! Вся жизнь впереди! Такая жизнь! Светлая! Не то что у нас с вами, дорогой коллега Йонас… Я, конечно, не господь бог, всякое бывает, всякое случается!.. Не бог, уважаемые, не бог, но кое-что могу…

— Ох, — вздохнула Агне.

— Спасибо тебе, Профессор. — Йонас Каволюс, казалось, был удовлетворен ответом. — Видишь, Агне. Тебе не будет одиноко в Каунасе. Тут живет и работает Спин. И Профессор здесь. Всегда обращайся. Они помогут. Но прежде всего надо сдать экзамены, да-да, экзамены. От них многое зависит…

— Отец, ты же погубишь ее! Ну хоть ты, Лиувилль, скажи ему, Йонасу Каволюсу! Ведь он черт знает что задумал!

— Глупо было бы отказываться от академии, — абсолютно спокойно, без колебаний произнес Лиувилль. — Глупо кормить свиней, когда этого не требуют интересы народного хозяйства. Только зачем насильно? Пусть Агне решает сама.

— Кто сказал, что насильно? — спросил Йонас Каволюс. — Никто! Пусть Агне… Агне, ты ведь хочешь учиться?

— Еще спрашиваешь, папа! Ведь я и в прошлом году пыталась…

— Видите? Я всегда говорил, что Агне поведет себя разумно!

— Разумнее, чем я, да? — уточнил Спин.

— Безусловно!

— Разумнее, чем Стасе?

— Оставь ее в покое!

— Разумнее, чем Марике?

— Она никогда не решала таких вопросов!

— Но не так разумно, как Лиувилль?

— Вам всем следовало бы помолчать, когда Лиувилль…

— Молчит? Да ведь он всю жизнь промолчал! Говорит только об ионах и электронах!

— Спин, это уж слишком… Если бы слышала Рита Фрелих…

— Я и ей кое-что сказал бы!

— Наша жизнь, моя и Риты Фрелих, была посвящена вам, дети.

— Неправда, отец! А кто же тогда беспокоился, заботился обо всем Тауруписе? Кто с трибуны обещал всем таурупийцам полные мешки счастья?

— Ах, сынок, разве одно противоречит другому? Мое, твое, общее счастье? Разве ты, предлагая отметить семейный праздник как праздник всего Тауруписа, думал не точно так же?

— Возможно. Но почему ты боишься нас, своих детей? Почему ты решил подкупить нас? Домами! Институтами! Академиями!

— Не подкупить, Спин. Не то слово. И ты со временем станешь думать о будущем своих детей… Счастье, что мы с Ритой Фрелих всегда жили в согласии, думали одинаково. Рита Фрелих — добрый дух нашего дома. А мы слишком мало любили и любим ее. Я хотел бы, чтобы ты, Спин, и ты…

— Не смей говорить о матери! — Спин уже просто кричал на отца, который стоял рядом; крик его, безусловно, слышал ожидавший на улице Тикнюс, слышали соседи, живущие в этом доме — за стеной, на первом этаже и наверху, на втором, всюду-всюду. — Прошу об одном: не учи нас любви и совестливости! Плевать мне на твои пруды, на осушенные болота, на машины, от которых уже и в Тауруписе скоро не вдохнешь свежего воздуха… Почему ты требуешь, чтобы своей любовью к Рите Фрелих мы выскребли то, что загажено тобою?!

Агне больше не слушала. Голос Спина внезапно превратился для нее в голос отца, однако ничего уже понять было нельзя. И она словно бы думала за отца, чувствуя, что он прав, а Спином владеет только ярость… Черт разберет, что им надо, этим людям! Учишь, воспитываешь — обижаются, стараешься помочь — иронизируют, смеются. И откуда только берется у отца эта сила — узнавать людей и действовать по-своему! Пусть шепчутся за заборами, пусть хлюпает под ногами грязь, все разно надо шагать вперед, отыскивая дорогу, как шагал Матас Смолокур, отыскивая болотную руду, чтобы выплавить железо… И много ли удавалось добыть ему металла из этой рыжей земли? Пустяки. Слезы! Но железо было нужно, как нужно было и дерево. Никто не хвалил, но и не осуждал Смолокура за такую смелость. Так было надо… А нынче Йонас Каволюс уже и не знает, чего ждать. Создает пруды — плохо, потому что исчезают заливные луга; осушает землю — скверно: пропадают чибисы и лягушки; удобряет поля — дохнут рыба и раки; устанавливает изобретенные Лиувиллем громоотводы — приходит засуха, так что даже чистые пары превращаются в пыль; сносит хутора — портит пейзаж… Не от этого ли охватывает тебя такое чувство, будто ты всего лишь несчастная кошка, бегущая по полям с привязанной мальчишками к хвосту консервной банкой? Жестянка дребезжит, голова раскалывается от ужаса и грохота. Эти мальчишки — мы…

И Агне от души стало жаль отца.

Она жалела и Риту Фрелих, оставшуюся в Тауруписе, в пустой квартире, где старые часы, подталкиваемые гравием и подковными гвоздями, бьют не столько, сколько показывают. Йонас Каволюс нынче уже не вернется, чтобы поправить их. Мигрень будет изводить маму; зря Агне не зашла к ней в комнату, не предупредила, что собирается уезжать. Не сказала, что понимает, как ей трудно…

Неужели и отцу всегда было так же трудно?

И ей, Агне, будет трудно?

Неужели этот старичок, которого отец называет Профессором, в самом деле профессор? Что же такое сделал для него Йонас Каволюс, если тот смотрит на него, как провинившийся верный пес?

Разве настоящие профессора ходят в таких старых костюмах и говорят так бессвязно? Почему записаны у него в книжице адреса продаваемых домов?.. А в блокноте с целлофанированной обложкой ее имя, фамилия, год рождения? И, наверное, Спина тоже.

Неужели Спину придется бежать от него, как некогда Агнесса бежала от Пятраса Собачника? У всех ли такая судьба: догонять под собачий вой свою собственную душу?

Агне жалела и Спина.

Неужели придуманный им семейный праздник — ничто?

Неужели Зигмас-Мариюс прав? И ничему нельзя научиться на судьбах Агнессы, Агнешки Шинкарки, Матаса Смолокура, Ясюса Каволюса, Ярмеша, тети Марине — всей-всей их обширной родни? А зеркало Агнессы, этот простой кусочек стекла, согретый руками и глазами людей, овеянный ветрами, неужели он что-то говорит только ей, Агне? Только от нее требует искренности, доброй воли и множества других простейших вещей?..

И Агне, притаившись в уголке дивана-кровати в комнате, где, едва начавшись, уже печально закончился день рождения Спина, вообразила себе праздник. Она слышала звон наковальни Дукинаса, видела, как его руки выковывают из старых ручек лафундийских дверей латунный флюгер, и чувствовала, как твердеет, застывает ее тело, становясь металлом, но не утрачивая жизни. Нет, нет, она не подковный гвоздь, не Бейнарис, не усатый милиционер, не отец… И Зигмас-Мариюс ласково гладит это ее бронзовое тело, послушно записывая, что она диктует, а диктует Агне письмо Йонасу Каволюсу: «Я слышал, что в конце августа в Тауруписе будет замечательный праздник. Думаю для него, праздника, написать ораторию, хотя еще придется немало попотеть… Времени нет, работа идет медленно… Потому что мешает и Агне, которая сидит рядом и зубрит. Положение семьи тяжелое, но я прошу о материальной помощи не как муж Агне, а как композитор… Ведь живем мы только на гонорары, а отсутствие таковых в настоящий момент сильно вредит моему вдохновению… Иногда от отчаяния накачиваюсь дешевыми плодовыми чернилами и потому несколько дней слышу только птичьи разговоры…»

Потом звонит телефон — их вызывает Таурупис.

«Слышишь ли ты меня, Зигмас, сын Скребка? Непременно закончи свою ораторию. И привези ее… Думаем сколотить эстраду на лугу, где березнячок, там, как помнишь, у нас всегда проходят маевки. За оркестром пришлю машину. Крытую, чтобы ваши трубы и скрипки не схватили воспаления легких. Аванса выслать не могу, но договор заключим. Поверь, пока работа не выполнена, не могу, и вообще наличными, сам знаешь, платить не могу. Покажи мне хозяйственника, который покупал бы музыку. И так еще не знаю, не могу сообразить, каким образом удастся убедить финансовых церберов… За чернила и нотную бумагу — другое дело, в разумных пределах велю оформить…»

«Прости, — говорит Зигмас-Мариюс, отбирая у Агне телефонную трубку. — Алло! Ваш праздник будет чудесным! Полным музыки! Это вам, уважаемый товарищ директор, не птичьи голоса и не собачий лай… нет! Но все висит на волоске… на волоске Агне, это им связываю я воедино видимое и мыслимое! Материю и дух! Какое богатство… И ваш праздник будет таким же прекрасным и богатым: темп, звук, простор, все! И никаким договором не сможете вы оплатить то, что я для вас напишу. Для Агне! Аванс, признаться, прошу тоже только для нее. Ей необходимо новое платье. То, вишневое, уже поистрепалось… Она должна быть на празднике в таком же удивительном платье, в каком была в день последнего школьного звонка!.. А может, прошу еще и ради своего грешного тела. Оно существует, никуда не денешься! Его вслед за святым Франциском именую я своим ослом, ибо ему нужен корм. Музыка для него — птичьи песни, на одних звуках не проживешь…»

Хорошо, что Агне замечталась: она уже видела, как возвращается в Таурупис в ярком платье настоящей цыганской расцветки. Там встречает ее тетя Марике. А кузнецы под руководством Дукинаса приводят в порядок свои наковальни. На лугу уже собрались люди. В новом Доме культуры прибывший из Вильнюса оркестр репетирует ораторию Зигмаса-Мариюса, на ветру поскрипывают новые, один краше другого, флюгера… Отчетливо все это представляя себе, Агне, к счастью, не заметила, что потерявший терпение Йонас Каволюс неумело, но абсолютно всерьез влепил Спину пощечину и брат, этот дипломированный психолог, не подставил отцу другую щеку, а сам, как молодой петушок, ринулся в бой…

Впрочем, что значит — не заметила? Душа ее, может, и не хотела видеть, а глаза видели. Возможно, им все это и показалось столь жестоким, как Марике свистящий кнут разъяренного Ясюса Каволюса, когда стегал он мертвого Ярмеша. Может быть. Тем более что Спин был жив и Йонас Каволюс едва ли собирался убивать его.

— Лиувилль! — закричала Агне. — Почему ты… стоишь? Ты что?..

Лиувилль, вероятно, вспоминал сейчас о мансарде на старом хуторе, где у него было оборудовано современное гнездо алхимика, вспоминал о том, как ворвался туда рассвирепевший Спин. А может, думал он и о чем-то другом, ведь через неделю собирался на конференцию в Лондон… Когда человеку есть о чем поразмышлять, он ничего не хочет делать, дайте ему спокойно стоять, сидеть, лежать…

Сама Агне тоже не бросилась разнимать отца и брата. Впрочем, может, не только от испуга — самой попадет… Просто что-то случилось у нее с ногами, они онемели, как свинцом налились. Тогда она открыла сумочку и стала швырять в этих двух орущих друг на друга людей всем, что попадало под руку. Немного там и было-то, в ее сумочке: карандаш для бровей, польская губная помада, завернутый в плотный сатиновый лоскут стеклянный квадратик…

Профессору, вероятно, тоже показалось, что чудодейственный эликсир (по шестнадцать рублей за бутылку) слишком уж растормозил в Каволюсах атавистические инстинкты… И, не желая видеть столь печальных последствий влияния алкоголя, старик выскользнул за дверь — право, за такое удобство не жаль лишней десятки, молодец Спин! — во двор, не забыв плотно прикрыть ее за собой. О нее-то и разбилось вдребезги запущенное Агне зеркальце сестры Пятраса Собачника.

20

Башенные часы на площади — там когда-то был Конный рынок и Пятрас Собачник торговал лошадей у цыган — пробили полночь. Колокол на башне был слишком мал, чтобы его слышали в комнате Спина — в двухэтажном коттедже на Зеленой горе, где в тот вечер собрались Каволюсы. Тем более невероятно, что бой каунасских часов донесся до Риты Фрелих, которая с головной болью лежала в своей комнате в новом многоэтажном доме в Тауруписе. Если бы мы могли в это поверить, не пришлось бы считать Риту Фрелих обманщицей, когда она позже утверждала: дремлю и вдруг проснулась оттого, что старые наши часы, весь день показывавшие одно, а бившие другое, в двенадцать — странное дело! — пробили правильно.

Может, Рита Фрелих что-то путает. А если часы отрегулировал сам Йонас Каволюс? Хотя вернулся-то он уже далеко за полночь. Таурупийцы толковали, мол, это следовало предвидеть… А что? Ведь ничего особенного не произошло. Да и что могло произойти с Йонасом Каволюсом, если рядом с ним сидел Викторас Тикнюс? Это он привез директора. Верно, крепко устал человек, если рискнул бросить на произвол судьбы свои «Жигули», на которых, как видели в совхозе, отправился он утром в Вильнюс. А может, что-то случилось с «Жигулями»? Забарахлили? Стукнулись?.. (Тикнюса расспрашивать не решались, зная, что от него ничего не добьешься.) Лиувилль, возможно, вернулся вместе с отцом, но его никто не видел. Если и вернулся, то вел себя, как обычно: на неделю или месяц возвратившись из столицы в Таурупис, он зарывался в бумаги в домашнем кабинете отца. Там Лиувилля, этот краеугольный камень обелиска семьи Каволюсов, никто не смел тревожить.

А вот Агне снова всем понадобилась… У многих таурупийцев возникла потребность после бурной ночи внимательно оглядеть верхний этаж своего дома — все ли там, наверху, в порядке.

Расспрашивали Наталью. Только что с нее возьмешь? Крутится на ферме одна-одинешенька целые сутки и сама не смеет никого ни о чем расспрашивать… Дукинаса, так и не закончившего свой флюгер, главный механик приставил демонтировать вентиляционные шахты на новом зерноскладе. Ну, не обидно ли ему там копаться? Однако это он «подковал Агне лошадей», может, и еще что-нибудь знает?

— Ни-и-чего, — будто от злых мух, отмахивался от любопытных Дукинас.

Только к вечеру Йонас Каволюс заглянул на ферму. Директор был мрачен, но Наталья радовалась: так долго и обстоятельно, обо всем и вроде бы ни о чем он с ней до этого времени еще никогда не беседовал! Кстати, пообещал прислать ей другую напарницу и прислал — пенсионерку Кимутене…

После разговора директор снова сел в «Волгу» и куда-то укатил. Вернулся Тикнюс один, и только позже приехали синие «Жигули».

Агне же так и не вернулась. А что тут особенного? Ведь и в прошлом году она убегала бог знает куда!

Вот вроде бы и все, что было известно таурупийцам. Но хватило и этих фактов, чтобы пошел разговор: «Снова в семье Каволюсов… Снова!»

Что значило это «снова», определить было трудно и рассказчикам и слушателям. (Как трудно было определять отцам и дедам таурупийцев направление ветра, когда просыпались они ночью в своих домишках от воя в печной трубе и, боясь высунуть нос наружу, сидели и слушали, как бушует ураган…)

Еще беседовали о том, что на лугу самое время сколачивать из досок сцену, что следует перед праздником выездить лошадей, что пора хоть разок серьезно, собравшись всем вместе, размять руки, чтобы таурупийские ковали не осрамились перед гужучяйскими, да и мало ли перед кем еще! Перед всеми, кто соберется на их праздник. Правда, нашлись и скептики. Уж такой он вам праздник устроит, ждите, криво усмехаясь, цедили они.

Нашлись глаза и уши, замололи языки: Агне спуталась со Скребковым сыном! Все! Аминь! И ученье ее теперь интересует меньше, чем Дукинасова Винцялиса. А подтвердить вам все это может Бейнарене. С ее-то дочкой какая беда! Срезалась на первом же экзамене. Пришла документы забирать — домой поедет! — а тут и Агне Каволюте документы просит да еще скандалит: откуда, мол, у нее оценка, если она и на экзамен-то не явилась? Не иначе, судачили бабы, как отметку одной по ошибке другой записали… А вот попробуй исправь такую ошибку, коли можешь!

Не больно много правды в таких пересудах. Как и в том, что утверждали Рита Фрелих и другие таурупийцы, дескать, дети — флюгера. Чужие или свои дети, позвольте спросить. Да и как понимать?.. Может, если серьезно вникнуть в эти разговоры, Агне в какой-то момент действительно напоминала «подпись на ветру» работы своего прадеда Матаса Смолокура. Но это только казалось! И не о чем больше говорить. И ни к чему вам, милейшие таурупийцы, такие мысли. Ведь вы прекрасно знаете, что на новых многоэтажных домах флюгера не скрипят, лишь два-три спокойно хранятся в лафундийском музее, и есть уже такая хорошая служба: поднял трубку, набрал номер и слушаешь все о ветре, откуда и куда направляется, какой он — только пух на одуванчике или крышу на доме может сорвать…

Если быть правдивым до конца, то история Агне, вероятно, только теперь и начинается. То, чего не успели рассказать, всегда самое важное и интересное. Так еще со времен Матаса Смолокура считали в Тауруписе. А может быть, и в других местах? Ведь если раскроешь словарь, убедишься, какое ничтожное место занимают там три слова, столь часто повторявшиеся в этой повести: флюгер, семья, праздник.


Авторизованный перевод Б. ЗАЛЕССКОЙ и Г. ГЕРАСИМОВА.

Альгирдас Поцюс