Литовские повести — страница 49 из 94

оченным карандашом исправила пару цифр. Алина ногтем отколупнула лист от стекла и унесла, как добычу.

— Что-то голова побаливает. — Антонина сняла наконец свою давящую лоб шляпу — и не знала, куда девать эту ненавистную вещь, как избавиться от нее.

— Хотите анальгин? — Молчаливая сухопарая девица, лет тридцати — Стасе — вечно таскала с собой всякие лекарства.

— Спасибо, Стасенька.

Она сунула шляпу на подоконник, повесила на гвоздик рядом пальто — глаза бы на него не глядели!.. Не больна я и никаких лекарств принимать не стану. Однако отказываться неудобно: сама же соврала — голова болит. Вертела в пальцах таблетку до тех пор, пока та не стала совсем серой и не выпала из рук. Не поднимать же ее. Вспомнилось, что месяца три назад у Стасе умерла мать, а она, Антонина, тогда болела и не пошла на похороны. Может, обидела Стасе? Был, разумеется, бюллетень, но ведь… А Стасе уже протягивает новую таблетку. Дался ей этот анальгин! Или укорить хочет? Впрочем, Стасе — добрая душа, это я как оса злая. Господи, что же со мной такое?

На небо набежали облака. Свет с трудом проникал в комнату. На том месте, где должен был выситься шпиль святой Катарины, иногда что-то поблескивало — значит, все-таки выглядывает солнышко, но отсюда его не видать. Рябило в глазах от бесконечных цифр. Алина все еще недовольно пофыркивала за своей машинкой, правда, обидных слов больше не кидала. Ей сегодня никто не звонил, и красотка, вероятно, с тоской думала об ожидающем ее унылом вечере — вдвоем с полуглухой бабкой, молча раскладывающей свой вечный пасьянс. А я даже не спросила, как себя чувствует ее бабушка — в городе-то грипп. Ох, только бы Фердинандас не подхватил! Стоит ему заболеть — становится невыносимым. В комнате зажгли свет, он отразился в пыльных стеклах шкафов. Антонина приободрилась: ничего, сейчас колесо раскрутится, дело пойдет, только ритмичнее дыши — вдох-выдох, раз-два. И некогда будет переживать из-за каких-то мелочей. Она привыкла считать: все, что не связано с жизнью мужа и детей, что касается только ее, — пустяки. И никакого внимания они не стоят.

Семнадцать двадцать. В сумках забренчали бутылки — точно будильники зазвонили. Ее сотрудницы всегда старались урвать десять — пятнадцать минут. Антонина тоже смахнула в ящик бумаги — ящик на удивление легко открылся и закрылся. Летела по коридору, не обращая уже внимания ни на замызганные подмости, ни на изразцы, ободранные с печки. Не слышала даже, как Алексонене окликнула ее, подождите, мол. На улице ее вдруг оглушило — но это было эхо утреннего милицейского свистка. Снова ринулась наискосок, на противоположную сторону, дом со старинными балконами, где помещался их офис, словно провалился куда-то, исчез, улетучились все заботы, кроме одной — не слишком бы долго толкаться в очередях! Но этот страх был привычен, он оберегал от всех прочих страхов. Автоматически протиснулась в узкую щель входа — вторая створка дверей как обычно закрыта. В ноздри ударило запахом теплого хлеба и маринованной селедки. Досадно. Значит, атлантической опять нету, а Фердинандас другой не ест. Неожиданно вспомнила: весь день маковой росинки во рту не было! Девочки пили черный кофе — у нее от одного запаха давление подскакивает. Пристроилась в хвост очереди и тут же забыла про голод, обрадованная, что наконец-то делает нечто необходимое.

— Не сердитесь, Тонечка, но я бы на вашем месте побеспокоилась о своем здоровье. Хотите, могу поговорить с новым начальством…

Граяускене в спешке и не заметила, что рядом с ней Алексонене. Может, они даже беседовали о чем-то, направляясь в магазин. Только о чем?

— Честное слово, я больше не буду опаздывать.

— Да разве в этом дело…

— А в чем же?

Продавщица резко прервала их беседу. Антонина ставила в сумку бутылки с молоком, сдав пустые, укладывала творог, сметану, осторожно опускала сверху яички. Но эти обычные действия почему-то не приносили успокоения. Все вроде бы куплено, а слова Алексонене бередили, возвращали тревогу, которая начала было отступать. Антонина, нашарив в кармане гривенник, зажала его в пальцах — что-то еще надо было купить. Но что? Она заколебалась, будто не каждый раз, выстояв все положенные очереди, делала это — выпивала стакан фруктового сока, здесь же, за цинковой стойкой в углу магазина, где поблескивали запотевшие стеклянные банки с соками; не виноградный, не вишневый, не томатный — только сливовый… У них-то этих слив полно было. Потом одна осталась, тоже подмерзла, но ожила, цвела каждую весну. Теперь небось и ее нету. Сколько уж времени не была в деревне. Антонина отвернулась от заманчивых банок. Не для себя живу — для своих! Что с ними будет, ежели не куплю, не принесу? Кормить и обслуживать семью — ее первейший долг, в этом она ни разу до сего времени не усомнилась. И не просто долг или необходимость, отказаться от которых не могли ее заставить никакие обстоятельства — пожалуй, лишь тяжелая болезнь или смерть, — заботы о муже и детях были предметом ее тайной гордости, доставляли удовлетворение. Пусть ежедневно приходилось ломать голову: как достать, где купить, чтобы они были сыты, аккуратно одеты, но именно с этим связывались ее надежды, что дети сумеют достичь большего, чем они с мужем. Иногда ей казалось — так оно и будет, дети выучатся, выйдут на верную дорогу — только бы они с Фердинандасом посильно помогли; но иной раз Антонина сомневалась: сумеют ли… И эти сомнения подстегивали, заставляли лезть из кожи вон, чтобы совершить нечто для блага детей. Молодые еще, успеют, пытались урезонить ее окружающие; конечно, успеют, но время-то летит, не остановишь! Если с младых ногтей не подтолкнешь… Она знала это по собственному опыту, и хотя не спорила ни с кем, стиснув зубы исполняла свой материнский долг — это было целью, смыслом жизни, единственной ее радостью, пусть дети зачастую и доставляли ей горькие обиды и разочарования… Так что же вдруг произошло? Что изменилось? Почему неважным стало то, что было наиглавнейшим? Какого черта стою я здесь столбом, уставившись на банки с соком? Неужели решила, как все мне советуют, обратить внимание на собственную персону? Антонина усмехнулась, ее улыбка змеилась в зеркале, словно выдавленная из сжатых губ, как из тюбика с пастой. Что ж, начнем жить для себя? Уподобимся Лоллобриджиде? Ха-ха! Разве плохо — стоять вот так и просто глазеть, как люди глотают сок?.. Заурчало в пустом животе… Домой, домой!! Господи, что же это? Ведь я совсем не хочу домой…


В это утро Антонина Граяускене явилась на работу раньше всех. Пусть никто не косится, не шушукается за спиной, не лезет со своими советами и соболезнованиями. Славно быть первой — воздух свежий, не накурено (Алина сигарету изо рта не выпускает, и Алексонене тоже смолит одну за другой, а ведь не молоденькая, в пенсионном возрасте женщина). Почему-то чувствуешь себя неловко — будто чужие следы вынюхиваешь. В открытое окно вместе со свежестью врывается солнечный луч, блестит на полу потерянная кем-то заколка — не одна я их теряю (Стасе? Она и шестимесячной не делает и дома не накручивается). А под стулом, словно свернувшийся луч, клубочек ярко-лимонных ниток. Наверно, Мальвина забыла… Рядом никого, поэтому Антонина испытывала чувство нежности и к пани Малиновской, и к Путравичене. Даже к Алине. Пощупала голову — не забыла ли снять свою кастрюлю? Облегченно вздохнув, вспомнила, что оставила ее нынче дома. Да, вот она и первая, хорошо. Хорошо-то хорошо, а Расяле в садик не проводила! Взбредет дочке в голову, и вернется с полдороги. Впрочем, вряд ли. Во дворе-то скучно: кто в школе, кто в детсадике. А маленькая — вся в Фердинандаса, мои только цвет лица да голос… Вчера вечером, возвратившись домой, и особенно сегодня утром, она вела себя, как сомнамбула — механически делала домашние дела, а сама жадно старалась приласкать детей, словно желая покаяться перед ними за недавние мысли, и одновременно знала, что чувство отчуждения будет отныне повторяться. Поэтому торопилась как-то привязать их покрепче к себе, впитать родные запахи — кожи, волос, губ — ведь у каждого свой, особенный. Так приставала, что даже младшая, Расяле, надула губки, а про старшую, Виганте, и говорить нечего. Фыркнула — и в сторону. И Витукас, надувшись, как индюк, не разрешил себя погладить — он, видите ли, уже большой, их тренер безжалостно смеется над неженками, боксер должен быть мужчиной. Эта новость — бокс — тоже доставляла неприятные переживания. Так хотелось, чтобы сын занимался плаваньем. И немалые надежды возлагались на это плаванье. Так и убежала на работу, не сумев приласкать детей, явилась раньше всех, чтобы доказать им и себе, что еще не окончательно превратилась в рохлю и разиню. Сотрудниц все не было, будто они догадались о ее замысле и медлили. Мысли снова вернулись к дому, откуда сбежала она, как на пожар. Стой, а кран в ванной закрыла? Закрыла. И свет выключила. Хорошо помнила, что в прихожей полумрак, когда захлопывала входную дверь. А газ? Закрыла, не может быть, чтобы не закрыла! Несколько раз повторила привычное, как дыхание, движение пальцев правой руки — закрыла? — пальцы не могли вспомнить. Тяжело отдуваясь, влетела в комнату пани Малиновская, бросилась орудовать щеткой.

— Ну что, сегодня уже не скользко? — съязвила она, криво усмехнувшись.

— Представьте себе, сегодня нормально!

Антонина еле удержалась, чтобы не ответить колкостью.

— Кого вижу?! — зафыркала, словно пустила струю воды из испорченного крана, Путравичене — она всегда так смеялась. Встряхнула новую шубку — под рысь, повесила на плечики. Даже из соседних отделов ходили смотреть, хотя мех искусственный, синтетика. У Путравичене муж — директор большого завода, могла бы преспокойно сидеть дома, но дома так скучно — не раз откровенничала она. Правда, Алина утверждает иное — спутался Путравичюс со своей секретаршей, а женушке, чтобы не поднимала шума, купил обнову — под рысь. Ее-то Фердинандас на посторонних, слава богу, не заглядывается, но и шуб не дарит. Конечно, сотни три они как-нибудь наскребли бы, да попробуй достань! И чего эта фыркалка меня подкалывает? Не хватает своих неприятностей с мужниной секретаршей? Еще бы немного, и выложила ей все. Ясное дело, почему муженек на сторону бегает — такой дурацкий смех у женщины. Впрочем, пусть себе хихикает… Может, слезы свои так скрывает? Просто я злюка, кидаюсь на людей. А сама всего боюсь.