Литовские повести — страница 55 из 94

— Смотрите, смотрите — аист! — Антонина Граяускене опять улыбнулась, сообщая попутчикам о том, что проплывало, пролетало за окном, будто без нее никто этого не разглядит, не узнает.

Решила она и перекусить, раззадоренная примером соседей по купе, правда, есть не хотелось — сыта была впечатлениями. Предложила бутерброд соседке — чернобровой девахе с фиолетовыми губами и в фиолетовых же сапожках. Соседка позевывала, прикрывая рот свернутым в трубку журналом, и на вопросы отвечала скупо. Но по некоторым намекам Антонина поняла, что едет девушка к будущим свекрам.

— А где же твои вещи? — На сиденье рядом с девушкой лежала только плоская фиолетовая сумочка.

— Какие вещи? — попутчица облизала губы, достала зеркальце и вновь подмазала их.

— Ты же с дороги! Переодеться нужно будет. В какое-нибудь приличное платье. А халатик? Ночная сорочка?

— Стану я возить! Глядишь, еще и не примут! — Она одернула свою мини-юбку, коротенькую, сбившуюся до самых бедер, казалось, будто едет в одном толстом, домашней вязки свитере.

— Ты что же, без приглашения?..

— Он-то приглашал…

— Такой же, как ты, — уже возмущенная, старалась найти слова Антонина, — или чуть постарше?

— Паспорта не предъявлял, — собеседница раздраженно дернула плечиком. — На танцах познакомились.

— И уже свадьба?

— Какая свадьба? Разве я говорила про свадьбу? Еду к ним, и все.

— А мать у тебя есть? Разрешила она?

— Мамы нету. Мачеха.

Вот и пойми — правду говорит или врет. Мачеха. Впрочем, мало ли несчастных семей? С другой же стороны, мода такая пошла — плевать на родителей. Разве тут поймешь; вкалываешь, спины не разгибая, крутишься, а в один прекрасный день та же Виганте… Хотя Виганте не такая, и мальчики у нее другие, пусть и поотрастили патлы.

Антонина редко вспоминала себя молодую, дни своего знакомства с Фердинандасом. А ведь они тоже — на танцах, и нечего носом крутить. Да, да, на танцах! Юбки тогда били по икрам, парни ходили в широких клешах. Увидела она Фердинандаса на танцах, вернее сказать, сначала услышала, увидела потом. Странный танцзал, как палуба севшего на мель и накренившегося на один борт корабля. И улица, на которой он находился, называлась чудно — Конная. По-жеребячьи ржал саксофон, пыль стояла столбом, старичок, чем-то похожий на почтальона, брызгал на пол из ведра, попадали капли и на танцующие пары — пожалейте музыкантов, ведь задохнутся, отойдите! Саксофониста ей жалко не было — он спрыгивал с эстрады и отплясывал с самыми красивыми девушками, а вот ударника жалко — ни на минутку не мог оставить свой барабан и тарелки, без передышки бухал и лязгал, грустно, тоскливо, и Тоне казалось — нет на свете человека несчастнее этого ударника. Все время предаваемый аккордеоном и саксофоном, тоскливо взывает он к чуткой, понимающей душе — появись! Да. На танцах. В старое-то время молодые, бывало, в костеле знакомились, а теперь — на танцах. И ничего зазорного здесь нет. Тронутая сходством своего теперь уже далекого прошлого с сегодняшними заботами этой чернобровой, Антонина не захотела вспоминать, что целых два года играла роль той загадочной и чуткой души, которую звал печальный барабанщик, два года терпеливо топталась возле эстрады на покатой палубе севшего на мель корабля, не осмеливалась подойти к ударнику. Сквозь толкотню, шарканье и смех доносились до нее глухие, как удары сердца, ритмичные буханья, печаля и одновременно утешая, разжигая гаснущую надежду.

— А если они тебя не примут? В дом не пустят? — Антонина готова была посочувствовать, посоветовать. Еле удержала руку, чтобы по-матерински не поправить юбчонку, прикрыть ею колени девушки. Даже комбинашки не видать, что, они уже и нижнего белья не носят? А коленки круглые и ножки точеные, и личико, как у куколки, портят его только густо заляпанные зеленой тушью ресницы — каждая ресничка касторкой намазана, а то тушь не держится… Вот и Алина так же себя истязает…

— Подумаешь! Не первый и не последний.

— Что ты такое говоришь? — возмутилась Антонина. — Разве не любишь?

— Еще любить каждого…

— Но ведь ты же его выбрала. Его!

— Кто вам сказал, что я выбрала? — Девица явно рассердилась. — Привязался на танцах. Стал уговаривать: приезжай. Будем жить, если мать не выгонит. А у меня как раз отгулы. Вот и поехала. Погляжу.

— Поманил пальчиком, а ты и готова? Ведь совсем еще кутенок — «если мать не выгонит»… Значит, если не выгонит, будете вместе есть и спать? — Антонина и не заметила, что интересуется тем, о чем у нее самой даже психиатр не спрашивал. — Без свадьбы… без регистрации? — чуть не сказала «невенчанные».

В ответ можно было ждать и слез и резкости какой-нибудь. Наверно, нагрубит из гордости. А девушка меж тем аккуратно собирала со скатерки крошки и складывала в бумажку. Потом свернула ее фантиком и положила на край столика.

— Сколько ж тебе?

— Девятнадцать. А что?

Подумать только — и тут совпадало! Ей тоже было девятнадцать, когда Фердинандас впервые зазвал к себе домой и не отпустил. Двухэтажный домик с мансардой, крашенный в зеленое, вокруг большие деревья. Жаль, снесли его лет пять назад, во дворе розы росли, всего несколько кустов. Туго приходилось цветам — земля замусорена углем, бутылочными осколками. Но, все равно, цвели. И благоухали. От деревянных стен домика, от зеленого сумрака деревьев веяло уютом. Они с Фердинандасом прожили там недолго, но, проезжая мимо в автобусе, Антонина всякий раз оборачивалась к домику, словно кто-то ее окликал. Может, в жизни ее молодой собеседницы еще не было ничего такого, о чем стоило бы вспоминать?

— Ворчу на тебя, а ведь сама в девятнадцать замуж выскочила. — Голову переполняли всякие противоречивые мысли, и Антонина никак не могла в них разобраться. — Как думаешь, сколько мне сейчас?

Пухлые фиолетовые губы язвительно скривились, щелкнули голенище о голенище сапоги и уперлись в противоположную полку.

— Наверно, полсотни… Или больше?

— Что? — у Антонины даже дыхание перехватило, сердце стиснула холодная, безжалостная рука — оказывается, она не исчезла, была где-то тут, рядом, наготове. Чуть-чуть забыла о ней, любуясь весной и убегая от нее вместе с сиреневым вагоном. Еще бы малость, и застонала в голос. Ведь мне тридцать восемь. Как Лоллобриджиде! Опять Лоллобриджида? Не вслух ли выпалила диковинное имя? Засмеют… Девица бесстрастно пялила свои голубые глаза в окно, помаргивала тяжелыми мохнатыми ресницами. Непостижимо чуждая, как те девчонки, что торчат до полуночи в дымных кафе. И ведь, кажется, ничего в ней особенного — все открыто, обнажено, как ноги, чуть не до пояса — не подумав, громко заявляет о том, о чем и шепотом не следовало бы говорить, а вот не понимаешь ее, будто вы с разных планет…

Антонина попыталась снисходительно улыбнуться, точно не взволновал ее ни разговор, ни вся их беседа, невзначай напомнившая ей собственную молодость. Но мускулы лица одеревенели, губы — словно из тугой резины. Что тебе до нее? Разве знаешь, работает она, учится или, может, порхает бабочкой с цветка на цветок? Не спросила даже, как зовут. Но природа у всех одна — рано ли, поздно ли, а выходят девушки замуж, рожают. Как же, согласятся такие рожать! А Виганте? Неужели хочешь, чтобы она повторила твою жизнь, хоть и гордишься, что вышла по любви? И все равно гадко — собачонкой за любым, кто пальцем поманит?.. Девушка встала, не прощаясь вышла из купе. Может, я ее обидела? Остались сложенная ею бумажка да странноватый запах — помады и лекарств, как от больного. Ты сама больна, и нечего тебе соваться в чужие болезни. Чужие? Этой — девятнадцать. Виганте скоро семнадцать… Просто не сумела завоевать ее доверия, кинулась с поучениями, вот и получила по заслугам. Нынешняя молодежь страсть как не любит поучений… Поля и редкие домики за окнами вагона заволакивала густеющая синева. Такой же синевой подернулась и обида. Проходила понемногу, отпускала сердце. Лучше смотри в окно, в городе таких сумерек не увидишь. Там синеву дырявят бесконечные окна, огни машин, вспышки неоновых реклам. Огоньки тоже прекрасны, но в городе их слишком много, они теряют таинственность. Да и то сказать, станешь ли там думать о вечере — ведь к концу дня наваливается столько дел, забот? Именно от этих дел, от бремени долга и любви убегала сейчас Антонина — не хватило сил нести эту тяжесть. Теперь каждый вечер, каждая утренняя заря будут принадлежать только мне. Наберусь сил, поздоровею, вернусь и тогда… Она ощутила прильнувшую к ней щека к щеке старшую дочь — Виганте вышептывает свои тайны. Ведь именно так она делала, пока была маленькой. Со все возрастающим интересом следила Антонина за выскакивающими из темноты с разными интервалами огнями фонарей — чтобы нигде не было слишком темно…

Дорога кончилась неожиданно, будто все ее радости были только хитрым обманом — поезд остановился, и на Антонину вдруг навалилась тоска по дому — совсем одна в чужом городе! Оказалось, ее ждали. Не ее одну, конечно, и других, приехавших на лечение в санаторий. Группу новоприбывших усадили во вместительный автобус с удобными мягкими сиденьями. Антонина все ощупывала в кармане путевку, но путевки никто не требовал. Спросили только: кто в санаторий «Жуведра»? Собрала приехавших седая энергичная женщина, и так славно было подчиняться ее указаниям, разрешить ей опекать себя. Антонина жадно смотрела по сторонам, хотелось сразу выхватить что-нибудь из темноты и запомнить. Окружающие деревья гасили свет фонарей, потом фонари кончились, поехали лесом, и снова стая огней, и снова лес. Наконец автобус остановился. С прибытием! Выходим. Положите вещи, умойтесь и пожалуйте в столовую! Сдав путевку, Антонина получила какие-то бумажки, и ее проводили в комнатку. Две постели. Одна уже занята, будет с кем словом перемолвиться. Лишь бы не оказалась такой, как недавняя молодая попутчица… В столовой все сверкало чистотой, на стенах картины, в центре зала раскинула перистые листья большая пальма. Ужин, который им предложили, был не особенно изыскан, но Антонине понравился, а главное — поела, встала и ступай себе, и не надо думать о тех, кому предстоит перемыть гору грязной посуды.