Литовские повести — страница 63 из 94

А я грущу… Каждое такое письмо прячу в стол, как документальное доказательство того, что больше не могу, нельзя больше! И вырастает гора невысказанных обид. На смену лету приходит осень, осень сменяется зимой, а мы живем год за годом, любя друг друга и постепенно друг от друга отдаляясь. Нет, не совсем так. Мы родились чужими и только создали себе иллюзию близости. И вот эта иллюзия теряется, исчезает, заставляя нас страдать.

Сейчас лето. Алдас много ездит. Я думаю: ладно. Но вот придет осень. Под осень я начинаю, лихорадочно писать. До боли обострены все чувства, изнуренные сумятицей лета. Внезапный наплыв мыслей обрушивает на меня лавину красочных ассоциаций. И как раз в эту пору мы оказываемся вдвоем в нашей тесной комнатенке. Два разных мира. Два легко ранимых, маленьких человека.

Не помню, чтобы долгими осенними вечерами мы хоть раз занимались тем долгим, путаным выяснением отношений, которое если ничего и не решает, то, во всяком случае, так изводит, что в конце концов наступает равнодушие. Чаще всего мы торопливо, подняв воротник плаща, бежим в какую-нибудь киношку. Молча посасываем дешевые леденцы в фойе, потом смотрим на экран. Молча. Порознь. Как известно, универсальных фильмов для всех не бывает. Если картина для меня, он сидит такой безучастный! А если для него — ну что ж, я стараюсь открыто не зевать.

Еще одно тоненькое, тоньше паутины, наслоеньице в страшном архиве непрощаемых обид. Настанет день и мы будем рвать и метать из-за какой-нибудь чепухи и, задыхаясь, кричать друг другу:

— Ты не даешь мне дышать!

— Ты отравляешь все вокруг!

— …отбиваешь охоту жить!..

— …застишь солнце… Рядом с тобой я не живу, а задыхаюсь!

Иногда такой взрыв до того близок, что я еле-еле сдерживаюсь. (Разумеется, это я буду кричать.) И тогда Алдас говорит:

— Ты что-то бледненькая сегодня. Может, прогуляться с тобой?

Это значит — вывести на прогулку. Я благодарно цепляюсь за локоть Алдаса. Шагая по обычному нашему маршруту, я нервно мну рукав его плаща и стараюсь не выказать волнения. Плакать от радости, что муж предложил пройтись? Да это же смешно! А между тем он не более и не менее как предотвратил ужасающий взрыв, который должен был разнести нас в клочья и разбросать по звенящей от одиночества вселенной.

Алдас не ведает о той вселенной, он просто не думает о ней. И это так мудро, я бы сказала — идеально.

Иногда, вечерами, глядя на него, я готова бог знает что отдать, лишь бы узнать, что творится за этим гладким, спокойным лбом. Ему должно быть невообразимо хорошо: тренировочные брюки закатаны до колен, от малейшего движения пальцев на плечах, под гладкой, загорелой кожей играют волокна мышц. И в этом совершенном, здоровом теле — успокоение!

Он любит бессмысленные занятия. Например, строгать палочку, сидя на пне в лесу. Он ее не выстругивает, нет! Просто строгает, пока палочка не сойдет на нет. В нем отсутствует творческое начало.

Потому, вероятно, он и способен это блаженное состояние покоя мигом променять на шум, гам, азарт гонок. Сломя голову нестись по горам, буеракам, корежить машины, потом целыми днями ремонтировать их, падать с с ног от усталости, выжимать из себя последние силы. И все так же бессмысленно.

Когда Алдас после неудачных соревнований возвращается с грязным лицом и ревом машин в ушах, у него бывает такой взгляд, как у загнанного животного, а может, как у меня после бессонной ночи. В таких случаях мы стараемся не встречаться взглядами. Оба всячески избегаем этого.

Что же свело нас в этой тесноте и заставило жить вместе, все больше проникаясь друг другом?

…Никогда не забуду окно, открытое окно, повисшее над рекой, когда я рано утром проснулась возле спящего Алдаса. От его белой сорочки пахло бензином, а широко раскинутые руки словно воочию хотели показать, какой охапкой спокойствия может он каждого одарить.

Виновато мое воображение? Но если меня, допустим, привлек контраст, то что же влекло его?

— Ты сама не знаешь, чего хочешь, — время от времени повторяет Алдас.

Он прав. Человек способен точно уяснить и выразить словами только физические свои потребности: хочу пить, хочу окунуться в прохладную воду речки… А чего хочу я?

Иногда мне хочется вернуться в тот день, когда я впервые встретила Алдаса. Я жмурюсь от яркого солнечного света и как бы вся погружаюсь в густой мед: желтый, желтый, желтый… И если в этот момент донесется автомобильный гудок приятного сиреневого тона, я мгновенно переношусь в  т о т  д е н ь. Всем существом я чувствую свою кожу. Прохладную, упругую. И чисто физически приятную. Так, должно быть, лесной зверек чувствует свою отменную шкурку. Я сразу заметила, что Алдас любуется моей шелковистой кожей. И от этого она туго натянулась, заставив меня ощутить все свое тело и придав какую-то особую прелесть, замедленность каждому движению. (Ах, до чего тонки уловки естества!)

А как сказать о чем-то большем? Как сказать не себе, а людям? Где те слова, которые все могут одинаково понять?

Хорошо товарищам Алдаса, которые говорят на одном языке:

— Ну и жаркий денек был… — Все гогочут. Глаза начинают блестеть от общих воспоминаний.

— Валюс чуть было не зашился… — Все качают головами.

— …Вчера поклеил шикарную девочку… — Могу ручаться головой, что перед каждым возникает один и тот же образ «шикарной девочки»: тугие икры, крутая попка.

Их девчонки действительно в чем-то схожи. У всех отличное тело, импортная галантерея, все поминутно хохочут. Все, кроме хромоножки Стасе Карпене — жены Юстаса Карписа. Как поговаривают парни: при одном плавнике ее так и тянет на бок.

Я не сомневаюсь, что в этом отношении она не хуже и не лучше других. Только Стасе родила Юстасу сына, и, когда младенцу был год, уже никто не звал ее иначе, как Карпене.

Юстас теперь явно сам не свой: уж если пьет, так «в усмерть», и ездит тоже. Собственно говоря, он ничего другого и не делает. На работе его держат только за то, что он знаменитый гонщик.

Алдас дружит с ним. Дружба эта скорее всего зиждется на том, что жены у обоих не такие, как у всех. Та изуродована физически, ну а я…

С этим связано и особое отношение к ним — молчаливое мужское сочувствие всей команды.

— Братцы, Карпис перебрал.

Его подхватывают, заслоняют, прячут от тренера.

Думаю, подобное сочувствие вызывает и Алдас. Меня они охарактеризовали одним словом — «иностранка». Это не внешний вид, не прическа или манера держаться, прежде всего это — н е  т а к а я. Приблудная овца. Что может быть ужаснее?! Слегка укороченная конечность Стасе — сущий пустяк в сравнении с  э т и м.

Если Алдас не остается на заключительном банкете, его даже не пытаются удерживать.

— Алдасу надо идти домой, — говорят они друг другу.

— Жми, дружище!

Его провожают будто на Марс мужским, сдержанным молчаньем. И даже после того, как он уходит, не сразу закипает веселье. Их мужское сочувствие основано на твердой уверенности: Алдас любит свою бабу. Ну что ж… С каждым может случиться. Это как корь — заболевание для ребенка неизбежное.

Совсем другое дело, когда у кого-то из команды заведется легкий роман. Тут уже все превращаются в страстных болельщиков.

— Ну как там у тебя? А?

— Ха-ха-ха…

— И чего он втюрился в такую жердь?

— Говорят, он сперва прямо на мотоцикле по ней проехал…

— Го-го-го…

Смеется вместе со всеми и Алдас. Смеется незлобно. Так, словно с ним никогда не может случиться того, что приключилось с его товарищем.

Да, Алдас любит меня. Как может, как умеет. Вот где тупик. И тут уж ничего не попишешь. Мы с ним — как два человека, заброшенных судьбой на необитаемый остров. Два человека, каждый из которых не знает язык другого. И должно пройти много лет, пока один сумеет сказать другому нечто такое, что тот поймет. «Как спалось, дружище? Сегодня доброе утро». Мы два упрямых человечка, свято верящих, что, когда другой ответит: «Доброе утро», — наступит поистине счастливый день. Ради этого стоит помучиться одно-два десятилетия.

Можно подумать, будто мне для счастья не хватает лишь утонченного интеллектуала, все понимающего по одному движению ресниц. Но Алдас и был тем оазисом, к которому я бросилась, спасаясь от «интеллектуалов». От их бесплодных разглагольствований, от истлелой, бессильной злобы, постоянного подливания капли яда в чашу друга. Я почувствовала, что должна любой ценой вырваться из этой среды, остановить это злокачественное произрастание духа, не гармонирующее с телом и все меньше подвластное уму. Эти муки! Эта хроническая хандра! Надо было как-нибудь превратить в жизнь то, что было только литературными усладами. Изучение жизни по литературе. Анализ того, что никогда не станет реальностью, и полное игнорирование реальности…

Алдас прост, чист и реален. Как земля, как вода. Его несложность была для меня чем-то новым, и этого оказалось достаточно. Вполне достаточно на первое время…

Мои «интеллектуалы» решили, что вечно женственное стремится к грубой силе. Поэтесса и мотогонщик — неожиданное сочетание. Н е о ж и д а н н ы е  с о ч е т а н и я  занимают их. Они не терпят лишь повторений. Мы живем в эпоху неожиданностей.

Все это еще можно было бы оставить на их совести, но неужели они многодумными своими головами не могли понять, что я за Алдаса вышла не в погоне за оригинальностью, а потому что мне было хорошо с ним. Хорошо почувствовать вкус ветра. Хорошо, усевшись на обочине дороги, жевать хлеб с маслом и не анализировать, отчего да почему я это делаю и что сказал бы в подобном случае «такой-то и такой-то» из великих людей.

Нам было хорошо, и мы захотели, чтобы так было  н а в с е г д а. Разве им понять это?

А может, и вправду наступит день, когда мы поднимем с подушек седые головы и скажем:

— Как спалось, дружище? Сегодня доброе утро…

«Доброе утро!» И мы поймем друг друга.

АЛДАС

Купил сегодня новый шлем. Не то чтобы лучше старого: в нем плохо слышишь и все время съезжает набок. Зато по цвету в самый раз с мотоциклом. Недаром Года сказала, когда я прикатил до