Литовские повести — страница 66 из 94

— Извини меня, ради бога, что я так раскис. Сам не знаю, что со мной.

Ночь была теплая. Года, заложив руки под голову, смотрела в окно. Ее слова, медленные, обдуманные, так и врезались в мое сознание.

— Знаешь, многие говорили сегодня, будто Юстасу нельзя простить того, что он так рисковал, не думая о сыне. Чудаки! Как будто у человека нет даже этого крохотного права — рисковать. Разве можно на детей смотреть как на ловушку. Ловушку, чтобы поймать мужа, ловушку, чтобы привязать человека к жизни. Потом эти умники стали мне твердить, чтобы я не боялась за тебя. Они решили, что теперь я не позволю тебе ездить. Рита уже в три ручья оплакивала своего Робертаса. Правда, никто ее не утешал, не уговаривал, — Года недобро усмехнулась. — А знаешь почему? Потому что за Робертаса они спокойны. Он бы никогда не подчинился жене. А ты — да. Ты ведь подчинился бы?

— Да… — прошептал я и почувствовал, как у меня захолонуло сердце. — Но ты же не будешь просить меня об этом?

— Конечно, нет, — ответила она и надолго замолчала.

Я встал и, распахнув дверь балкона, закурил.

— Посмотри, хорошо ли укрыт мальчик, — сказала Года тоном многоопытной матери, которая вырастила не одного ребенка и всегда знает, кому из них чего недостает.

Я укрыл Мидаса. Он лежал, такой маленький, с влажным чубчиком, и уже сирота. Стасе будет безумно баловать его — это единственная радость, которую она силой вырвала у жизни. Никогда уже не прильнет мальчик к своему красавцу отцу, не посидит горделиво на его плечах, цепляясь за жесткие вихры темных волос. А подрастет и станет заглядываться на мотоциклы, хвастаться отцовской спортивной славой, и голова его будет набита всякой чепухой об отце. Ему никогда не знать всей правды. Этой правды Стасе ему не скажет. И мы не скажем.

Года, видимо, думала о том же, потому что, когда я лег, сказала:

— Я не хочу, чтобы ты был другим. Стасе любила Юстаса такого, каким он был, а теперь не хочет этого понимать. Ведь то, что его жизнь оборвалась так рано и трагически, было предопределено его собственным характером, темпераментом… Разве ты можешь представить Юстаса старым? Ну как Балиса или Робертаса? Я так и вижу преждевременно состарившееся лицо Робертаса. Ведь он безбородый. Ты не заметил? Да и всю жизнь он будет лезть вон из кожи, стремясь доказать, что он настоящий мужчина. Будет все настойчивее распространяться о своих подвигах, о женщинах, и чем меньше будет этих подвигов, тем больше будет он трепать языком. Превратится в старца, чью старость никто не уважает. Я могу нарисовать тебе и других… Но Юстаса я не вижу стариком.

Да, он был молод и таким останется. Со своей непонятной злостью, ожесточением и еще более непонятной добротой. Как будто решил во что бы то ни стало остаться молодым. А мы состаримся…

А мы состаримся?

— Люди упорно стараются изменить своих близких, — говорила Года, — как будто любят в них другого, вымышленного человека, созданного их воображением. Но это ведь неверность, измена, самообман и черт знает что еще. Надо дать человеку быть самим собой. Это его самое главное и великое право. В первую очередь право тех, кого мы любим. И даже умереть им надо позволить так, как они того хотят. Кто знает, может, Юстас, пускай неосознанно, искал смерти… Вечный риск, которым он вас всех гипнотизировал, — это было не что иное, как стремление геройски умереть. Он добился своего. Старым я его не вижу, — повторила Года.

— А меня… Меня ты видишь старым?

Года молчала. Может, она пыталась увидеть мое старое лицо? Мне стало не по себе, и снова захолонуло сердце.

— Можешь не говорить, — прошептал я. — Я и сам знаю, что буду стариком. Большим, никудышным старикашкой.

Но голос выдал меня: я не видел того, о чем говорил.

Я уснул, обнимая Году обеими руками, но у меня было такое чувство, будто лежу на краю бездны и боюсь обернуться.

ГОДА

Новогодняя ночь.

Никак не могу поверить, что это и есть та грань, за которой начинается новый, действительно новый год. Праздничное настроение кажется мне каким-то деланным, неестественным, дешевым.

Для меня новый год начинается в апреле, когда сходит снег и на вишнях набухают первые почки. Начало! Великое начало.

Кустики крыжовника вдруг вспыхивают, точно зеленые ракеты, и первые пчелы вылетают за первым медом.

Я накидываю на плечи что-нибудь легкое, светлое и ухожу. Отправляюсь за город. Я останавливаюсь у небольших домиков, заглядываю через заборы в сады: проверяю, все ли так, как было тогда, когда годы не пробегали, а  п р и б а в л я л и с ь. Когда я радовалась первому портфелю, первым туфлям на высоких каблуках, первой записке с признанием в любви. Я иду, ищу. Печаль, заполнившая меня, такая праздничная. Карнавальная веселость не праздник. Большие торжественные праздники всегда настраивают на серьезный и грустный лад.

И еще… В этот день я пеку небольшой, скромный пирог — в память о том пироге, который всегда пекла мне мама.

Пирог огромный, сдобный, на ста желтках, и пирог из черной гречневой муки. Пирог, который ела вся семья за большим круглым столом, и пирог, который мы ели вдвоем с мамой, когда кусок не лез в сжимавшееся горло. Все это мне. За то, что я родилась на свет, вынесла все, что было суждено (и смерть мамы тоже), и теперь отмечаю свои полные грусти и воспоминаний праздники.

Теперь мой пирог с неизменным аппетитом уминает Алдас. Кроме того символического куска, который я кладу себе. У меня снова есть кого угощать своим пирогом. Это не так уж мало, когда кто-то садится за накрытый белой скатертью стол и хвалит твой скромный именинный пирог.

А сегодня тридцать первое декабря. Чтобы никому не портить праздничное настроение, я согласилась встречать Новый год в мотоклубе.

Алдас, тихонько напевая, почистил обувь и принялся перед зеркалом завязывать новый галстук. А я, не желая отставать, надела вечернее платье, явно чересчур легкое для этого времени года (да еще и для мотоклуба), но зато такое торжественное! И, уже захваченная женским азартом, спрыснула голову лаком для волос, нацепила браслет на руку и покрасила ногти в перламутровый цвет.

Чтобы не мять одежду, мы, стоя, выпили на кухне чаю. Холодно, а до клуба надо было идти пешком.

Алдас придирчиво осмотрел меня.

— Да, — пробормотал он, — и что ты там будешь делать…

Делала я то же, что и все: танцевала, пила шампанское, разговаривала со Стасе.

Стасе теперь всегда приглашают как полноправного члена команды. Она привела Мидаса. Мальчик подрос и стал уже не таким милым: знает себе цену. Сколько вреда приносят все эти неразумные дяди, движимые благими намерениями… И не можешь ничем помочь. Машина тронулась и будет катиться, катиться, пока не наскочит на что-то большое, жесткое и твердое.

— Пусть привыкает, — говорят все, — ведь он мужчина! Ты ведь мужчина, Мидас?

И Мидас подтверждает:

— Мужчина.

А когда ты будешь ребенком, Мидас? Когда?

Хочется схватить его в охапку и бежать, бежать туда, где свежий ветер, где нет клубов дыма и благими намерениями не убивают самое хорошее, что есть на свете.

А Стасе ждет не дождется того времени, когда можно будет стирать его замасленную робу, отпаивать клюквенным квасом с похмелья и драить затоптанный друзьями пол. Тогда ей будет казаться, что мечта Юстаса сбылась.

А о чем мечтал Юстас?

Разве он желал своему сыну только того, что сам имел? Почему же тогда ему опостылела радость бытия? Почему он гнал сломя голову, а потом, такой умиротворенный, лежал под пальмами?

— Мидас, — окликнула я и поняла, что не знаю, о чем его спросить. О чем могла я спросить Мидаса, который еще не мужчина и уже не мальчик?

Алдас пригласил меня танцевать, и я передала Мидаса на попечение другим. Они знали, о чем спросить:

— Кем ты будешь, Мидас?

— Мотоциклистом.

— Ну и дурища эта Стасе, — мрачно сказал Алдас. — Так из мальчишки не только мотоциклист не выйдет, но и…

Алдас впервые говорил так грубо. Он выпил и был не в духе. Последнее время у него что-то не ладится с друзьями. Он еще не может поверить этому, но стоит ему очутиться в их среде, как становится сам не свой.

— Двинем отсюда, — предложил он вдруг.

— Куда?

— А хоть домой…

«А хоть…» Нет. Если так, то нет.

— Домой всегда успеется, — беспечно сказала я. Только потом подумала, что зря.

Я пригласила Робертаса. Одно удовольствие танцевать с ним. Правда, тараторит как заведенный. На третьем танце пытался уже соблазнить меня.

Потанцевала еще и с Касисом. Этот даже двух слов не выдавил, только сильно кружил меня то в одну, то в другую сторону. Ростом Касис ниже меня, а все-таки мужественности, в лучшем смысле этого слова, у него хоть отбавляй.

Когда я вернулась к Алдасу, он был уже в изрядном подпитии.

— Ну, мы идем? — спросил он снова.

— Ладно. Протрезвись.

Я так и не поняла: обиделся он или обрадовался, что может остаться.

Потом Алдас исчез. Прошел добрый час, я нигде его не видела. Наконец он мне попался в вестибюле, рядом с окошком кассы. Алдас стоял, обняв одной рукой какого-то незнакомого парня, а в другой держал бутылку пива. Даже костяшки пальцев побелели, так он ее сжимал.

Я подошла и взяла его за локоть.

— Вот где ты! Пошли танцевать.

— Отойди, девушка, — сказал парень. — У нас мужской разговор. Впереди еще вся ночь — натанцуетесь.

— Извините, — сказала я и отпустила руку Алдаса. Он вдруг стал удаляться, как лодка, которую толкнули от берега. Я отошла, и Алдас не двинулся за мной.

Тогда я оделась и пошла домой.

На улице меня догнал Касис. Предложил подвезти. На мотоцикле!

Я села сзади, и мы помчались. Леденящий ветер рвал нас в клочья, а Касис гнал как шальной. Я прижалась к его спине, обхватила занемевшими руками. Куртка на груди Касиса была распахнута, но он, должно быть, не замечал холода. Когда мы подъехали к дому, я увидела, что он даже без перчаток.