— Приветик, — сказал я ему. — Праздник вроде бы наступил уже, а вы еще небриты… — и пошел в комнату отца.
Отец, разостлав на письменном столе шерстяное одеяло, гладил брюки.
— Добрый вечер, папаша.
— Здравствуй. Как успехи?
— Успехи — понятие весьма относительное. А особенно для ученика токаря.
Отец взглянул на меня и нахмурился.
— Что-то ты последнее время больно уж много философствуешь.
Я сделал вид, что не расслышал.
— Может, взять твою бритву? Чертовски неприятно ходить с эдакой архаической бородой.
Я уже научился недурно бриться, хотя иные и говорят, что это искусство требует большой сноровки. Но на этот раз мне захотелось непременно порезаться, чтоб все видели, как трудно справиться с моей бородищей. Побрившись, я слегка порезал губу под самым носом и сразу заклеил ранку лоскутком бумаги, который тут же намок от крови. Эффект получился внушительный.
Мать уже накрыла стол и теперь причесывалась перед зеркалом.
Отец вышел в праздничном черном костюме и выглядел помолодевшим лет на пять.
— Гостей не будет? — спросил я.
— Нынче никого не позвали.
Я включил радио, и все уселись за стол.
Я чувствовал, что отец хочет что-то сказать, но медлит.
Мы слушали танцевальную музыку и некоторое время ели молча. Я почувствовал взгляд матери на моих руках. Поднял глаза и удивился: по ее щеке стекала слеза. Правда, руки мои, торчавшие из манжет белой рубашки, вряд ли могли доставить кому-либо эстетическое наслаждение, но все же, все же…
— Кажется, горчицу забыли, — пробормотал я и, поднявшись, вышел на кухню.
Засунув руки, в карманы, я некоторое время стоял у раковины. Открыл кран и снова закрыл. «Стало быть, праздник, кроме всего прочего, должен нести еще и минорную нагрузку!» — подумал я с досадой. Меня до сих пор поражает, почему это взрослые придают такое большое значение мелочам и забывают о главном — о существе.
Я покачивался на каблуках вперед и назад, вперед и назад и никак не мог справиться с тоской, исподволь заполнявшей душу. А время для поисков горчицы истекало, и надо было возвращаться.
— С завтрашнего дня, — сказал отец, когда я снова уселся за стол, — начинается второй год твоего испытания.
— Г-м, — промычал я. — И я непременно должен сделать «соответствующие выводы».
В глазах отца промелькнуло недовольство, но лицо оставалось торжественным и сосредоточенным.
— Ты все шутишь, Мартинас…
— Разговоры о выводах продолжаются из года в год, — сказал я. — А я, между прочим, только тем и занят, что делаю «соответствующие выводы».
— Мне кажется, ты слишком разбрасываешься, — вставила мать.
— Разве? — удивился я. — Что-то не замечал…
— Ты никогда не расскажешь про завод, — сказал отец.
— Вы и сами все отлично знаете. Есть там у меня наставник, этакий старый рабочий с седыми висками и глубоким, пристальным взглядом умных глаз. Ну прямо настоящий отец. Хм… Он следит за работой ученика и, как вы понимаете, передает ему свой многолетний опыт. Хм… Знаете, с этакой своеобразной рабочей педагогикой. Есть еще сменный мастер. Тот — настоящий орел. Любит своих рабочих, называет их не иначе как «молодцы» и «золотые руки». «Вот это мастер так мастер! — говорят о нем рабочие. — С таким можно горы свернуть!» И любят своего мастера, и стенгазету свою любят…
Заметив неловкое молчание, я виновато закашлялся и сказал:
— По правде говоря, не совсем так. Это все из вчерашней газеты…
— А как же на самом деле? — спросил отец. — Лучше или хуже?
— Не знаю, — я еще сомневался, рассказывать ли, но потом начал: — Ну вот вам маленькая сценка. Приходит как-то на работу мой наставник. Зовут его Жорка. Лицо помятое. Сразу видно — с похмелья. «Закинь-ка патрон», — буркнул он и присел, чтобы отпереть шкафчик с инструментом. Потом, загнав в уголок рта «Беломорканал», оперся о станок.
«Голова трещит», — осипшим голосом пояснил он.
Я закрутил патрон и включил станок.
«Чего молчишь? — недовольно спросил Жорка и выкатил на меня свои покрасневшие от бессонной ночи глаза. — Будто сам не пьешь!»
«Ведрами!» — отпарировал я.
Жорка осклабился, затянулся дымом и чертыхнулся.
«Дай спички, погасло».
«Нет у меня спичек», — ответил я. Стану я ему еще зажигать папиросы!
Он вздохнул и выплюнул окурок.
«Ладно. Курить и не начинай, не будь дураком. А выпить можно».
Он выключил станок и сунул мне что-то в карман. Это была помятая трешка.
«Все равно делать тебе нечего, — сказал он в оправдание себе, — будь человеком, сбегай-ка. Опохмелиться надо…»
И, решив, что разговор окончен, снова склонился над станком.
Не зная, как быть, я с добрый час прошатался по территории завода и снова вернулся к станку.
«Принес?» — спросил Жорка сквозь сизое облако пара, висевшее над дымящейся эмульсией.
Я промолчал. Он вопросительно посмотрел на меня, Я помотал головой и вернул ему деньги. Жорка не произнес ни слова. Мы долго молчали, но он под конец не выдержал.
«Так что, может, сердишься?» — его голос срывался от обиды.
«Нет, Жорка», — тихо пробормотал я.
Я мог бы долго еще продолжать свой рассказ. Но вдруг осекся и замолк.
— И это все, что ты можешь нам рассказать? — тихо спросила мать. Она сидела не двигаясь, пока я рассказывал.
— Все. Это было, правда, давно, — быстро прибавил я и опустил голову. Я почувствовал себя неловко, рассказав эту историю. Почувствовал, что меня не поняли. Скорее всего, и мать и отец сочли это неуместной выходкой. Не знаю, что потянуло меня за язык, и мне нисколько не стало легче оттого, что я рассказал, наоборот, я смутился. Вышло ведь так: смотрите, мол, какой я зрелый и умный…
— Трудно тебе там? — услышал я глухой голос отца.
— Нет, не то! — почти сердито выкрикнул я. — Только мне уже давно не надо делать «соответствующих выводов» за столом.
— Что ж, — сказал отец. — Главное — это жить своим умом.
«Красная площадь…» — услышал я голос диктора. Отец засуетился, откупорил бутылку шампанского и налил бокалы. Торжественно прозвучал бой курантов.
— Валё![14] — невпопад прокричали мы все трое, стоя чокнулись и пожелали друг другу счастья. Отец пригласил мать на танец.
Я налил бокал.
— За твое здоровье, Жорка!
И еще раз:
— За твое, Сильвис!
— Что ты там делаешь? — спросила мать, глядя на меня через отцовское плечо.
— Ничего, — ответил я. И тихо добавил: — Маленький спиритический сеанс. Ведь можно поговорить с друзьями?..
Когда отец, станцевав румбу, почувствовал боль в области сердца, а шампанское было выпито до дна, к нам постучали соседи, чтобы поздравить с Новым годом и пожелать всяческих благ. После взаимных поздравлений я сразу же улизнул и закрылся в своей комнате.
За окном еще вспыхивали залпы праздничного фейерверка, и его цветистую россыпь ночь подхватывала белой сетью деревьев. Вот совсем недалеко раскрылся новый букет, и комната озарилась зеленым холодным светом. Я посмотрел на свои руки — они тоже были зелеными.
Я присел на кровать и стал вглядываться в темноту ночи, которую время от времени нарушали лишь эти искусственные звезды. Мне нравится глядеть в темноту, и я могу просиживать так часами. Когда долго смотришь на ветви деревьев, дрожащие за окном, они приобретают самые причудливые формы, медленно начинают уплывать в сторону, а потом снова возвращаются на прежнее место.
Часы на башне музея четко пробили час — бам, и металлический, гудящий звук боя тут же застыл в студеном воздухе. Это было лаконичным напоминанием о том, что первый час новых радостей, новых забот, а может, разочарований, уже миновал. Для всех.
Один час списан и с моего счета.
Передо мной новый год (правда, за вычетом одного часа). Совершенно пустая анкета, одну графу которой я могу уже заполнить: прошел один час. Только и всего. Итоги пока подводить рано.
Быть может, сейчас кто-то и анализирует дотошно свои ошибки, делает, по словам моего отца, «соответствующие выводы», может, даже осуждает себя (хоть и с опозданием) за разные промахи в прошлом и, умилившись таким покаянием, наконец, засыпает. Он мог бы записать в своей анкете: «я покаялся» в уверенности, что открыл этим новую эру своей жизни.
За окном едва заметно покачиваются белые ветви каштана, их тени ложатся узором в четырехугольном отсвете окна на полу. Я думаю. Мои самые большие надежды — в этой отвлеченной анкете времени, которая лежит теперь передо мной. Наверно, все девятнадцатилетние ожидают больших перемен. Должно быть, это вполне естественно. Это ожидание подогревается и тем, что я уже сделал первые шаги на пути, которым идут все без исключения. В том числе и мои друзья.
С некоторых пор я почувствовал, что утратил доверие к себе, хотя признаться в этом и было нелегко. Но сделать такое признание заставила меня боязнь утратить нечто более ценное. И все вдруг показалось мне дурацким фарсом, в котором я часто сам разыгрываю какую-то роль. Дальше так нельзя. Поверхностность моих отношений с людьми сделалась нестерпимой. Зачем же скрывать себя? Я думал: как нужен человек, перед которым не надо было бы притворяться, как перед другими, подлаживаясь к их вкусам и взглядам. Так мне было бы легче. Однако, в сущности, это опять означало бы обособление…
И все же огромное расстояние отделяло меня от друзей. Быть может, оно появилось еще тогда, когда мы все собирались на краю старого парка играть в футбол. Играли мы подолгу, а потом, когда уже смеркалось, усталые и проголодавшиеся, отправлялись собирать щавель. Мы разбредались по всему полю, я лежал на животе, уткнувшись носом в траву, и жевал сочные листья щавеля. Тогда я, казалось, забывал все — и друзей, и футбол, и небо, зардевшееся на западе; я жевал щавель, и в этом запутанном мире трав возникали картины моих будущих странствий. Товарищи иногда расходились по домам, оставив меня в высокой траве, и я возвращался один, выходил на дорогу, где зажигались зеленые огни, и нехотя тащился домой, волоча усталые ноги, свою тень и блекнувшие воспоминания о несостоявшихся путешествиях.