— Для этого не хватит времени. Неразумно отрицать чужой опыт, — говорит отец.
— Я не отрицаю. Только пользоваться им еще рано. Надо идти в жизнь не с пустыми руками. А я вот даже не знаю, что смогу принести людям…
13
У каждого свои дела. А я, дуралей, все никак не хочу этого понять и хожу среди людей, как по лесу, встреваю туда, куда, кажется, совсем не нужно, хочу поспеть за всеми, не считаясь со временем, стараюсь всех понять, найти оправдание или хотя бы объяснение всему и под конец чувствую, что болят душа и каждая клеточка тела.
Я думал об этом по дороге в вечернюю школу, когда вдруг встретил Диту. Она несла огромную клетчатую сумку, сказала, что забрала из ремонта свои туфли (отломался каблук) и что никуда не торопится. Она стояла передо мной в легком, летнем платье, такая неожиданная и новая (я ведь целую вечность не видел ее!), улыбалась полудетской улыбкой и, должно быть, ждала от меня какой-нибудь непринужденной, легкой беседы. А у меня, как назло, голова забита одними тяжелыми материями; я тоже пробовал улыбаться, покачивая в руке папку с книгами и подыскивая в уме какую-нибудь легкую игривую тему, и все время мне чертовски хотелось дотронуться до ее стройных обнаженных по плечи рук, уже загоревших слегка на солнце. Я сказал, что спешу на занятия, что на носу выпускные экзамены — знаешь ведь, какое это серьезное и ответственное дело, — похвалил ее загар, признался, что я еще совсем белый, как творожный сыр, и мне тошно было слышать свой собственный голос, хотя я и, правда, был белый как сыр, и в самом деле торопился в школу, и все же я врал, говоря совсем не то, что думаю. Я чувствовал, что сейчас мой голос погаснет, станет вялым и нудным, похожим на свалявшуюся паклю, и настроение на весь вечер будет испорчено; во время перемен я буду выходить вместе с другими на школьный двор покурить, буду сидеть на деревянной скамейке в сумерках, между вспыхивающими сигаретами, не отвечая на вопросы товарищей, и буду затягиваться дымом, тоскливо повторяя про себя: у каждого свои дела…
— А ты возьми да сбеги с уроков, — неожиданно предложила Дита и прикусила губу, плутовато улыбаясь одними глазами.
Я нахмурился.
— Как-то несолидно вроде.
— О-о! — она окинула меня взглядом с головы до ног. — Ты любишь, чтоб тебя упрашивали? Не будь же таким упрямцем, пойдем, — она взяла меня за руку и слегка потянула.
— Куда пойдем? — спросил я неуверенно.
— Это уж твое дело придумать.
— Может, в кино? Или в кафе?
— Не дури, — засмеялась Дита.
— Ладно, — обещал я, — придумаю. Только не сейчас. Трудно быть оригинальным.
— Перестань, — нетерпеливо бросила она.
Мы свернули в узкую, обсаженную деревьями улицу. Тротуар был старый, в выбоинах, и деревья были старые, зелеными рядами выстроились они по сторонам, Отшлифованные колесами булыжники мостовой поблескивали в отсветах заходящего солнца, улица была длинная, здесь царила тишина, и мне показалось, что на этой улице я впервые, хотя ходил по ней сотни раз.
— Давно мы не виделись, — проговорила Дита, глядя себе под ноги.
— Да…
— А что ты делал все это время?
— Набирался житейской мудрости.
— Ну!.. И каковы же успехи?
— Спасибо, неплохие.
— Может, ты все еще сердишься, что я тогда положила трубку?
— По-дурацки все это получилось.
— Ты не сердись. Я не могла иначе. Еще несколько слов, и я бы разревелась.
— Странно. Кажется, я ничего такого не сказал.
— А потом я все хотела встретить тебя и поговорить.
— Да ну — какой уж я собеседник!
Дита вдруг остановилась.
— Не веришь? — с болью спросила она. — Может, еще сказать тебе… — она покраснела, но не опустила глаз, — может, сказать, что я почти каждый вечер зря надеялась встретить тебя? Конечно, случайно, — в ее голосе прозвучала ирония. — Ведь не искать же тебя.
И отвернулась.
Мне захотелось обхватить ладонями ее хрупкие покатые плечи, повернуть ее лицом к себе и молча поцеловать. Как долгожданного друга, вернувшегося из далекого странствия. Я так бы и сделал, невзирая на скучающую продавщицу мороженого, подозрительно уставившуюся на нас, и на прохожих, но руки мои словно кто-то зашил в карманы брюк. Я прислонился плечом к стене какого-то желтого дома и только взглядом погладил ее короткие, треплющиеся на ветру волосы. Надо, надо окликнуть ее, нельзя так глупо вести себя, — как неспокойно она прижимает к груди руки, словно говорит с той липой на другой стороне улицы, словно делится с ней Мыслями, дожидаясь моего ответа, надо, надо окликнуть ее! Но как это сделать, если не хочешь солгать, если губы все время произносят совсем другие слова, если тебя неотвязно преследует одна и та же мысль: что же, что мешает нам быть вместе? Мартис, Мартинас, тяжелый ты человек, ох и тяжелый же, ведь ты сам надумал все эти преграды…
— Дита! — крикнул я приглушенным голосом.
Сразу же, словно кто-то рванул ее за руку, она повернула ко мне счастливое робкое лицо, брови ее поднялись, неуверенно дрогнули губы:
— Что?
— Я тоже… Давно ждал… — тихо сказал я, быстро дыша, как после долгого бега.
Ее пальцы слегка коснулись моей руки, а я никак не мог оторвать взгляд от липы на той стороне улицы и заплетающимся языком пробормотал:
— Может, хочешь мороженого?
14
Странное чувство овладевает, когда работаешь ночью один. Наш участок работает только в две смены, поэтому в третью — ни живой души, не считая меня. Войдешь и вслушиваешься в тишину. Станки замерли, людей нет. Иной раз со злостью подумаешь, что такая ночь — это лишь продолжение похожего на нее дня, что и днем ведь я был один. Поэтому я спешу начать работу и не думать больше о том, какие силы, черт побери, заставляют меня большую часть суток быть одному.
Я зажег только боковой свет — вполне хватает — и пошел к своему станку.
Там светился огонек чьей-то папиросы.
Я крикнул:
— Эй, что ты там делаешь?
— Чертей пугаю, — отозвался Жорка.
— Тоже будешь работать ночью? — удивился я.
— Слушай, что я тебе скажу, — серьезно произнес он. — Отправляйся-ка домой, приходи завтра работать в первую смену. Я договорился. Теперь ты будешь работать только в первую, а я — после обеда и ночью. Ясно?
— Зачем все это? — спросил я и зажег лампочку над станком.
Жорка хитро улыбнулся и хлопнул меня по плечу.
— Не твое дело. Сказал — значит, кончено.
— Стало быть, благотворительность? — прорвало меня. — Покорно благодарю. Топай домой, Жорка.
Он подошел ко мне и схватил за руку.
— Дурак, — мягко проговорил он, — экзамены ведь на носу. Потом — как захочешь.
Я молчал, глядя в упор на электрическую лампочку, и с трудом проглотил застрявший в горле горячий комок.
— Спасибо, — пробормотал я, не глядя на Жорку.
Не хватало еще, чтобы я покраснел.
Ромас никогда не запирает дверей. Может, надеется, что кто-нибудь навестит его, а кто — он и сам не знает, но ждет и не запирает дверей. Он стал бы на дыбы, если бы я спросил, чьего визита он ждет.
Я несильно толкнул дверь, и она беззвучно открылась. В комнате Ромаса было тихо. У стола сидел Генрикас, один, и барабанил карандашом по краю пепельницы.
Ромас лежал на диване, свесив ноги и прикрыв лицо газетой. Сначала я даже подумал, что он спит.
Генрикас бросил на стол карандаш и откинулся в кресле.
— Хочешь выпить?
Ромас замотал головой, газета сползла на пол, но Генрикас не заметил этого, он смотрел в окно на закат, все еще дожидаясь ответа. Услышав мои шаги, он вместе с креслом шумно повернулся к дверям.
— А-а, — протянул он. — Очень приятно. Пусть входят положительные персонажи.
Ромас поднял голову и вскочил с дивана.
— Здорово, Мартис, просто замечательно, что ты пришел. Я только что думал о тебе.
— Он врет, — недовольно пробормотал Генрикас. — Это я думал о тебе. Садись и старайся сохранить бодрость в этой унылой компании…
Он насмешливо посмотрел на меня, крепко сжал губы и начал разглядывать свои ногти.
— Здравствуйте. У вас что, вечер меланхолического романса?
— Меланхолия — лучшая закуска к вину, сказал философ своим ученикам. — Генрикас скрестил руки на груди и еще глубже погрузился в мягкое кресло.
— Да не слушай ты его, — махнул рукой Ромас. — Он уже целый час здесь выкобенивается.
Генрикас криво усмехнулся:
— Ха!
Лицо его припухло, глаза лихорадочно шныряли между мной и Ромасом. Я заметил, что он как-то съежился, словно приготовившись защищаться.
— К чему тебе эта роль «интеллектуального пьяницы»? — тихо спросил я. — И вдобавок идиотская бравада?
— Ладно, будем считать, что я идиот, — он примирительно улыбнулся.
— Под каким лозунгом ты теперь пьешь? «Все пропадем, как собаки?», — продолжал я. — Напрасно. Ведь ты, должно быть, уже не ощущаешь больше «абсолютного одиночества», как ты говорил?
— Ты думаешь, что меня обязывают к чему-то новые персонажи? Знаю, знаю, о чем ты думаешь. Прихожу вот и говорю: братцы, я запер в сундук свою старую шкуру. Вот вам ключ от него.
Ромас еще раз махнул рукой, но ничего не сказал.
— Чего ты там машешь руками? — обиделся Генрикас. — По совести говоря, я давно уже жду, что вы вот-вот припрете меня к стенке алебардами правды и морали. Итак, роковой день настал, фатальный, так сказать!
— Ради бога, не будь свиньей, — с досадой сказал Ромас.
— И ты, Брут? — прикинулся изумленным Генрикас. — Куда девался старый Ромас, глашатай наших тезисов?
Ромас покраснел:
— Перестань, черт тебя побери…
— Оставь его в покое, — бросил я Генрикасу. — И прости, что я покусился на твою душевную гармонию.
Генрикас вдруг настроился на серьезный лад.
— Я тебя люблю, Мартис. Люблю и уважаю. Но не будь смешным. Я знаю, ты считаешь меня пропащим человеком. Что ж, воля твоя. Я тоже иногда так о себе думаю. Ты никак не можешь понять, как это в нашу-то эпоху, в советском-то обществе и вдруг такое явление. Кругом величайший размах. Строительство, целинные земли и сердца. А я, видите ли, пью. Кстати, на работе никто на меня не жалуется. А время бежит. Вскоре и я буду чиновничком, как тысячи других, приобрету по сходной цене самодовольную физиономию… Но не будь же смешным, Мартис, не лезь в няньки — это самая неблагодарная профессия.