В лодку прыгнула Лайма, за ней Ромас.
— Вези нас, старик! — сказал он.
Гиркшт, гиркшт — заскрипели весла. Наверное, уключины заржавели.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
У костра мы нашли только Генрикаса. Он сидел на вещевом мешке, свесив руки и тупым взглядом уставившись в угасающий огонь.
18
— Мастер!
Он склонился над каким-то листком бумаги.
— Мастер!
Никакого ответа. Но ему очень идут всякие бумажки и фиолетовые чернила.
— Уважаемый сменный мастер, — подчеркивая каждое слово, говорю я.
Тот не слышит, наверное, в его жилах течет фиолетовая кровь.
«И с чего это он так пыжится?» — подумал я. Но тут мастер поднял глаза.
— Жаловались? Гадите в свое же гнездо? Не выгорит! — прошипел он желчно.
«И грянул гром!» — обрадовался я.
Я кротко опускаю глаза, едва сдерживая улыбку.
— Я вас еще приберу к рукам, товарищ… э-э… товарищ!..
— Но раньше подпишите наряд.
Мастер небрежно расчеркивается, и я выхожу из конторы.
— Слыхал, комиссия, говорят, создана, участок наш будут проверять? — схватил меня за руку Жорка.
— Уже? А мастер еще грозится меня прибрать к рукам.
— Грозится? Ха-ха! Теперь его самого так зажарят…
— Мартинас! — кличет Сильвис и машет рукой.
— Что случилось?
— Айда в проходную, тебя там к телефону зовут.
— Кто?
— А кто же еще — девчонка!
— Не врешь?
Сильвис ударяет себя кулаком в грудь и отчаянно мотает головой.
Я бегу через весь цех. Может, ошибка?
Вахтер торжественно передает телефонную трубку:
— Говорите, молодой человек.
— Алло!
— Это ты, Мартинас? — слышится несмелый голос Юдиты.
— Я, — говорю я тише, чем требуется.
— Ты не сердись, что я позвонила, — дрожит Дитин голос в трубке. — Мне необходимо было позвонить тебе именно сегодня. Представляю себе, как ты стоишь там, весь в масле, с грозным видом извергая из глаз молнии, — и она силится засмеяться.
«Дита, милая», — думаю я.
— Я чертовски рад, что ты позвонила! — кричу я, комкая в руках провод.
— Ты торопишься, у тебя времени нет? — спрашивает Дита.
— Почему?
— По твоему голосу мне показалось, что ты спешишь.
Я закусываю губу и молчу.
— Забеги после работы ко мне домой. Я непременно должна с тобой поговорить. Обещаешь?
— Приду.
— Хочу видеть тебя! — кричит Дита и кладет трубку.
Дита сидела за столом и пальцем двигала маленького пластмассового человечка. Он раскачивался из стороны в сторону на своем круглом основании и улыбался широко растянутым ртом.
Разговор долго не клеился.
— Кретины всегда крепко держатся на ногах, — сказал я, глядя на пластмассового человечка.
— Почему ты его так оскорбляешь? — печально спросила Дита. — Он очень хороший.
— Извините, уважаемый, — сказал я игрушке, — я не был с вами знаком. Говорят, что вы честный гражданин. Меня зовут Мартинас.
Диту это нисколько не рассмешило. Она подошла к окну и отдернула занавеску.
— Уже каштаны набухли. Созреют, упадут… Жаль, уже не увижу…
Теперь только я заметил коричневый кожаный чемодан в углу комнаты.
— Ты уезжаешь? — спросил я, медленно поднимаясь с дивана.
— Завтра вылетаю в Вильнюс. Поступаю в консерваторию.
— Почему ты раньше не говорила?
Она отошла от окна.
— Там должно быть что-то очень радостное и новое… — И добавила с опаской: — Ты веришь, что так будет?
— Должно быть.
— Ты не умеешь лгать. И разговаривать с девушками… Хочешь, я подарю тебе этого человечка?
— Не надо, — я спрятал руки за спину.
— Эта игрушка принесет тебе счастье, — сказала она.
— Маленькое счастье?
— Большое, — она чуть покраснела. — Не может быть ничего маленького.
Я взял у нее из рук игрушку и положил в карман пиджака.
— Он знает много моих секретов, и тебе будет интересно с ним побеседовать, — добавила Дита.
— Что ж, желаю тебе счастья, — чужим голосом сказал я и протянул руку. — Когда ты вылетаешь?
— Завтра, в шесть вечера…
— Почему не утром?
Она молчала, отведя глаза в сторону.
— Проводишь? — тихо спросила она и подошла ко мне. — Да?..
Она погладила рукав моего пиджака и опустила руку. Ее губы едва заметно дрожали, скрывая смущенную улыбку. Можно было подумать, что она задала мне вопрос мирового значения.
— Хорошо.
Мы выпили в буфете пива, хотя я и знал, что Дита не любит его. Мелкими глотками она отхлебывала пиво, словно горячий чай, и через край стакана наблюдала за мной. Казалось, она хочет меня о чем-то спросить. И правда, повертев в руках запотевший стакан, поставила его на стол и попросила:
— Скажи: Дита…
— Дита, — сказал я.
Она вслушалась в звучание моего голоса. Мотнула головой.
— Не так.
— Дита, — тихо позвал я ее.
— Спасибо, — слабая улыбка промелькнула в уголках ее губ.
Мы вышли из буфета и направились к летному полю. Мимо нас торопливо проходили люди, я насвистывал, а Дита слушала, всматриваясь в даль, где теплый ветерок гонял по бетону пересохшие стебли трав.
— Дита, ты опоздаешь.
— Не будь дурачком, — сказала она. — Я тебе еще нравлюсь?
— Ты ведь знаешь.
Она прижалась щекой к моему плечу.
— Поцелуй меня, — прошептала она краснея.
Я нагнулся и осторожно дотронулся губами до ее шеи между волосами и изгибом плеча.
— Обещай, что ты так никого не будешь целовать…
— Как?
— Ну так, в шею…
Я еще раз поцеловал ее.
— Теперь веришь?
Она зажмурилась, улыбнулась, потом мягко оттолкнула меня и быстро направилась к самолету. «А письма?!» — мелькнуло в голове.
— Дита, — позвал я.
Она не обернулась. Поднялась по трапу. Ветер трепал ее легкое платье, и казалось, что она уже летит.
— Дита!
19
Мы сидим вместе с Сильвисом на высоком деревянном ящике контейнера и закусываем. Отсюда кирпичный заводской забор не заслоняет живописной излучины реки, кажется, она тут же, рукой подать. Над рекой нависла ленивая вечерняя тишина, мы тоже молчим.
Порою тишину нарушает какой-нибудь приглушенный звук: то ли одинокий рыболов на другом берегу закинет удочку — лихо просвистит удилище, мягко шлепнется о воду поплавок, и чудится, будто слышишь, как приходит в движение спокойная поверхность реки. Или прикрепленная цепью лодка трется смоленым боком о песчаный берег, шепчущий воде на своем языке: «Не спеши, не спеши…» И все эти звуки предельно чисты, как звук камертона, и ошеломляюще реальны.
Я смотрю на Сильвиса. Он чуть поворачивает голову и тихо говорит:
— Здесь песок желтый, а там, в Сан-Пауло, — при этом он делает жест рукой в сторону поалевшего небосклона, — серый и твердый, как цемент… На таком песке хорошо играть в футбол.
— Я тоже играл, — и добавляю нетвердо: — На Щавелевом поле.
Он утвердительно кивает, как будто это ему давно известно, как будто иначе и не могло быть, если мы тут вместе сидим на контейнерном ящике и вместе коротаем этот вечер. Теперь я думаю о том, что все мы — и я, и он, и другие, — каждый из нас имел свое Щавелевое поле, имел своих сверстников, а потом пришло время все это оставить и выбрать свой путь, не оборачиваясь больше назад.
Сильвис сидит, нагнувшись вперед, задумавшись, его плечо касается моего плеча, и я знаю, что он тоже ощущает ту спокойную большую тишину, которая окружает нас. И мы опять молчим, подчиняясь глубокой и мудрой тишине вечера, и не надо никаких слов, потому что все сейчас ясно и просто, как те первозданные звуки над рекой, как внезапно возникшая бессловесная близость двух людей.
20
— Подумай, как бежит время… — сказала Лайма, и не было в ее голосе никакой тревоги, было одно только радостное ожидание.
— Знаю, — ответил я. — У меня есть дома старый будильник, и я знаю… Утро, темная комната, тишина, Я слышу только тиканье часов. Я лежу и не поднимаюсь. Лежу и не поднимаюсь. А они все тикают. И ничего вокруг нет, только я и часы. И мне хочется кричать от страха, хочется умереть, лишь бы только не слышать этого тиканья. Но теперь я не испытываю никакого страха. Помнишь, мы у Ромаса часто говорили о том, как страшно принимать решение?
— Я буду Ромасу писать письма, — сказала она.
— Теперь я знаю, что не может быть какого-то единственного всеобъемлющего решения. Все они временные. Но чтобы постичь это, тоже требуется время и мужество. И надо смело принимать новые решения.
— Ты давно это знаешь?
Я мотнул головой.
— Но ты все равно ничего до сих пор не решил! — воскликнула Лайма. — Кем же ты хочешь быть…
— Я хочу быть сильным, добрым… Простым…
— Ты не хочешь со мной здороваться, Мартинас?
— Почему же? Здравствуй, Генрикас.
Мы отошли на край тротуара.
— Юдита уехала?
— Лайма тоже.
Генрикас некоторое время рассеянным взглядом провожал прохожих, потом медленно закурил, и лицо его приняло сосредоточенное выражение, как будто он хотел кого-то опознать в пестром потоке людей.
— Уехала, — тихо повторил он, не вынимая изо рта сигареты. Щеки его впали, и когда он затягивался дымом, нижняя челюсть еще больше выдавалась вперед, как бы угрожая кому-то.
Генрикас вдруг повернул голову, глянул мне в глаза.
— Чего-то зло берет, — сказал он. — А чего — и сам не знаю… Может, и тебе надо было уехать?
— Надо ли?
— Праведникам — да. Ты ведь праведник, Мартис. Таким требуется пьедестал.
— Праведник потому, что перестал бояться серости? Дорог много, и по ним ходят не одни только праведники или еретики.
— Желаю удачи, — безразлично сказал Генрикас и протянул руку. — Должно быть, не скоро увидимся.
— Должно быть.
— Так будет лучше, — сказал Генрикас. — Между прочим, — медленно добавил он, — я написал сценарий. Может, он окружит еретика ореолом святого.