Литовские повести — страница 92 из 94

В лодку прыгнула Лайма, за ней Ромас.

— Вези нас, старик! — сказал он.

Гиркшт, гиркшт — заскрипели весла. Наверное, уключины заржавели.

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

У костра мы нашли только Генрикаса. Он сидел на вещевом мешке, свесив руки и тупым взглядом уставившись в угасающий огонь.

18

— Мастер!

Он склонился над каким-то листком бумаги.

— Мастер!

Никакого ответа. Но ему очень идут всякие бумажки и фиолетовые чернила.

— Уважаемый сменный мастер, — подчеркивая каждое слово, говорю я.

Тот не слышит, наверное, в его жилах течет фиолетовая кровь.

«И с чего это он так пыжится?» — подумал я. Но тут мастер поднял глаза.

— Жаловались? Гадите в свое же гнездо? Не выгорит! — прошипел он желчно.

«И грянул гром!» — обрадовался я.

Я кротко опускаю глаза, едва сдерживая улыбку.

— Я вас еще приберу к рукам, товарищ… э-э… товарищ!..

— Но раньше подпишите наряд.

Мастер небрежно расчеркивается, и я выхожу из конторы.

— Слыхал, комиссия, говорят, создана, участок наш будут проверять? — схватил меня за руку Жорка.

— Уже? А мастер еще грозится меня прибрать к рукам.

— Грозится? Ха-ха! Теперь его самого так зажарят…

— Мартинас! — кличет Сильвис и машет рукой.

— Что случилось?

— Айда в проходную, тебя там к телефону зовут.

— Кто?

— А кто же еще — девчонка!

— Не врешь?

Сильвис ударяет себя кулаком в грудь и отчаянно мотает головой.

Я бегу через весь цех. Может, ошибка?

Вахтер торжественно передает телефонную трубку:

— Говорите, молодой человек.

— Алло!

— Это ты, Мартинас? — слышится несмелый голос Юдиты.

— Я, — говорю я тише, чем требуется.

— Ты не сердись, что я позвонила, — дрожит Дитин голос в трубке. — Мне необходимо было позвонить тебе именно сегодня. Представляю себе, как ты стоишь там, весь в масле, с грозным видом извергая из глаз молнии, — и она силится засмеяться.

«Дита, милая», — думаю я.

— Я чертовски рад, что ты позвонила! — кричу я, комкая в руках провод.

— Ты торопишься, у тебя времени нет? — спрашивает Дита.

— Почему?

— По твоему голосу мне показалось, что ты спешишь.

Я закусываю губу и молчу.

— Забеги после работы ко мне домой. Я непременно должна с тобой поговорить. Обещаешь?

— Приду.

— Хочу видеть тебя! — кричит Дита и кладет трубку.


Дита сидела за столом и пальцем двигала маленького пластмассового человечка. Он раскачивался из стороны в сторону на своем круглом основании и улыбался широко растянутым ртом.

Разговор долго не клеился.

— Кретины всегда крепко держатся на ногах, — сказал я, глядя на пластмассового человечка.

— Почему ты его так оскорбляешь? — печально спросила Дита. — Он очень хороший.

— Извините, уважаемый, — сказал я игрушке, — я не был с вами знаком. Говорят, что вы честный гражданин. Меня зовут Мартинас.

Диту это нисколько не рассмешило. Она подошла к окну и отдернула занавеску.

— Уже каштаны набухли. Созреют, упадут… Жаль, уже не увижу…

Теперь только я заметил коричневый кожаный чемодан в углу комнаты.

— Ты уезжаешь? — спросил я, медленно поднимаясь с дивана.

— Завтра вылетаю в Вильнюс. Поступаю в консерваторию.

— Почему ты раньше не говорила?

Она отошла от окна.

— Там должно быть что-то очень радостное и новое… — И добавила с опаской: — Ты веришь, что так будет?

— Должно быть.

— Ты не умеешь лгать. И разговаривать с девушками… Хочешь, я подарю тебе этого человечка?

— Не надо, — я спрятал руки за спину.

— Эта игрушка принесет тебе счастье, — сказала она.

— Маленькое счастье?

— Большое, — она чуть покраснела. — Не может быть ничего маленького.

Я взял у нее из рук игрушку и положил в карман пиджака.

— Он знает много моих секретов, и тебе будет интересно с ним побеседовать, — добавила Дита.

— Что ж, желаю тебе счастья, — чужим голосом сказал я и протянул руку. — Когда ты вылетаешь?

— Завтра, в шесть вечера…

— Почему не утром?

Она молчала, отведя глаза в сторону.

— Проводишь? — тихо спросила она и подошла ко мне. — Да?..


Она погладила рукав моего пиджака и опустила руку. Ее губы едва заметно дрожали, скрывая смущенную улыбку. Можно было подумать, что она задала мне вопрос мирового значения.

— Хорошо.

Мы выпили в буфете пива, хотя я и знал, что Дита не любит его. Мелкими глотками она отхлебывала пиво, словно горячий чай, и через край стакана наблюдала за мной. Казалось, она хочет меня о чем-то спросить. И правда, повертев в руках запотевший стакан, поставила его на стол и попросила:

— Скажи: Дита…

— Дита, — сказал я.

Она вслушалась в звучание моего голоса. Мотнула головой.

— Не так.

— Дита, — тихо позвал я ее.

— Спасибо, — слабая улыбка промелькнула в уголках ее губ.

Мы вышли из буфета и направились к летному полю. Мимо нас торопливо проходили люди, я насвистывал, а Дита слушала, всматриваясь в даль, где теплый ветерок гонял по бетону пересохшие стебли трав.

— Дита, ты опоздаешь.

— Не будь дурачком, — сказала она. — Я тебе еще нравлюсь?

— Ты ведь знаешь.

Она прижалась щекой к моему плечу.

— Поцелуй меня, — прошептала она краснея.

Я нагнулся и осторожно дотронулся губами до ее шеи между волосами и изгибом плеча.

— Обещай, что ты так никого не будешь целовать…

— Как?

— Ну так, в шею…

Я еще раз поцеловал ее.

— Теперь веришь?

Она зажмурилась, улыбнулась, потом мягко оттолкнула меня и быстро направилась к самолету. «А письма?!» — мелькнуло в голове.

— Дита, — позвал я.

Она не обернулась. Поднялась по трапу. Ветер трепал ее легкое платье, и казалось, что она уже летит.

— Дита!

19

Мы сидим вместе с Сильвисом на высоком деревянном ящике контейнера и закусываем. Отсюда кирпичный заводской забор не заслоняет живописной излучины реки, кажется, она тут же, рукой подать. Над рекой нависла ленивая вечерняя тишина, мы тоже молчим.

Порою тишину нарушает какой-нибудь приглушенный звук: то ли одинокий рыболов на другом берегу закинет удочку — лихо просвистит удилище, мягко шлепнется о воду поплавок, и чудится, будто слышишь, как приходит в движение спокойная поверхность реки. Или прикрепленная цепью лодка трется смоленым боком о песчаный берег, шепчущий воде на своем языке: «Не спеши, не спеши…» И все эти звуки предельно чисты, как звук камертона, и ошеломляюще реальны.

Я смотрю на Сильвиса. Он чуть поворачивает голову и тихо говорит:

— Здесь песок желтый, а там, в Сан-Пауло, — при этом он делает жест рукой в сторону поалевшего небосклона, — серый и твердый, как цемент… На таком песке хорошо играть в футбол.

— Я тоже играл, — и добавляю нетвердо: — На Щавелевом поле.

Он утвердительно кивает, как будто это ему давно известно, как будто иначе и не могло быть, если мы тут вместе сидим на контейнерном ящике и вместе коротаем этот вечер. Теперь я думаю о том, что все мы — и я, и он, и другие, — каждый из нас имел свое Щавелевое поле, имел своих сверстников, а потом пришло время все это оставить и выбрать свой путь, не оборачиваясь больше назад.

Сильвис сидит, нагнувшись вперед, задумавшись, его плечо касается моего плеча, и я знаю, что он тоже ощущает ту спокойную большую тишину, которая окружает нас. И мы опять молчим, подчиняясь глубокой и мудрой тишине вечера, и не надо никаких слов, потому что все сейчас ясно и просто, как те первозданные звуки над рекой, как внезапно возникшая бессловесная близость двух людей.

20

— Подумай, как бежит время… — сказала Лайма, и не было в ее голосе никакой тревоги, было одно только радостное ожидание.

— Знаю, — ответил я. — У меня есть дома старый будильник, и я знаю… Утро, темная комната, тишина, Я слышу только тиканье часов. Я лежу и не поднимаюсь. Лежу и не поднимаюсь. А они все тикают. И ничего вокруг нет, только я и часы. И мне хочется кричать от страха, хочется умереть, лишь бы только не слышать этого тиканья. Но теперь я не испытываю никакого страха. Помнишь, мы у Ромаса часто говорили о том, как страшно принимать решение?

— Я буду Ромасу писать письма, — сказала она.

— Теперь я знаю, что не может быть какого-то единственного всеобъемлющего решения. Все они временные. Но чтобы постичь это, тоже требуется время и мужество. И надо смело принимать новые решения.

— Ты давно это знаешь?

Я мотнул головой.

— Но ты все равно ничего до сих пор не решил! — воскликнула Лайма. — Кем же ты хочешь быть…

— Я хочу быть сильным, добрым… Простым…

— Ты не хочешь со мной здороваться, Мартинас?

— Почему же? Здравствуй, Генрикас.

Мы отошли на край тротуара.

— Юдита уехала?

— Лайма тоже.

Генрикас некоторое время рассеянным взглядом провожал прохожих, потом медленно закурил, и лицо его приняло сосредоточенное выражение, как будто он хотел кого-то опознать в пестром потоке людей.

— Уехала, — тихо повторил он, не вынимая изо рта сигареты. Щеки его впали, и когда он затягивался дымом, нижняя челюсть еще больше выдавалась вперед, как бы угрожая кому-то.

Генрикас вдруг повернул голову, глянул мне в глаза.

— Чего-то зло берет, — сказал он. — А чего — и сам не знаю… Может, и тебе надо было уехать?

— Надо ли?

— Праведникам — да. Ты ведь праведник, Мартис. Таким требуется пьедестал.

— Праведник потому, что перестал бояться серости? Дорог много, и по ним ходят не одни только праведники или еретики.

— Желаю удачи, — безразлично сказал Генрикас и протянул руку. — Должно быть, не скоро увидимся.

— Должно быть.

— Так будет лучше, — сказал Генрикас. — Между прочим, — медленно добавил он, — я написал сценарий. Может, он окружит еретика ореолом святого.