«Школа злословия» была уже написана и поставлена; уже много лет Шеридан не притрагивался к перу, но однажды распространился слух, что он пишет новую комедию. Один из его друзей, м-р Келли, спросил его, правда ли это; Шеридан ответил утвердительно. — Не верю, — сказал Келли. — Вы никогда больше не будете писать, вы боитесь писать. — Кого же я боюсь? — спросил Шеридан. — Вы боитесь автора «Школы злословия», — ответил Келли.
Келли был прав; Шеридан имел основания бояться автора «Школы злословия»: превзойти этого автора было трудно даже Шеридану.
«3aвтpа»
Всякое сегодня — одновременно и колыбель, и саван: саван — для вчера, колыбель для завтра. Сегодня, вчера и завтра — равно близки друг другу и равно далеки одно от другого: это — поколение, это — деды, отцы и внуки. И внуки — неизменно любят и ненавидят отцов, отцы — неизменно ненавидят и любят дедов.
Сегодня обречено умереть: потому что умерло вчера и потому что родится завтра. Таков жестокий и мудрый закон. Жестокий — потому что он обрекает на вечную неудовлетворенность тех, кто сегодня уже видит далекие вершины завтра; мудрый — потому что только в вечной неудовлетворенности — залог вечного движения вперед, вечного творчества. Тот, кто нашел свой идеал сегодня — как жена Лота, уже обращен в соляной столп, уже врос в землю и не двигается дальше. Мир жив только еретиками: еретик Христос, еретик Коперник, еретик Толстой. Наш символ веры — ересь: завтра — непременно ересь для сегодня, обращенного в соляной столб, для вчера рассыпавшегося в пыль. Сегодня — отрицает вчера, но является отрицанием отрицания — завтра: всё тот же диалектический путь, грандиозной параболой уносящий мир в бесконечность. Тезис — вчера, антитезис — сегодня, и синтез — завтра.
Вчера был царь и были рабы; сегодня — нет царя, но остались рабы; завтра — будут только цари. Мы идем во имя завтрашнего свободного человека — царя.
Мы пережили эпоху подавления масс; мы переживаем эпоху подавления личности во имя масс; завтра — принесет освобождение личности — во имя человека. Война империалистическая и война гражданская — обратили человека в материал для войны, в номер, цифру. Человек забыт — ради субботы; мы хотим напомнить другое: суббота для человека.
Единственное оружие, достойное человека — завтрашнего человека — это слово. Словом русская интеллигенция, русская литература — десятилетия подряд боролась за великое человеческое завтра. И теперь время вновь поднять это оружие. Умирает человек. Гордый homo erectus становится на четвереньки, обрастает клыками и шерстью, в человеке — побеждает зверь. Возвращается дикое средневековье, стремительно падает ценность человеческой жизни, катится новая волна европейских погромов. Нельзя больше молчать. Время крикнуть: человек человеку — брат!
На защиту человека и человечности зовем мы русскую интеллигенцию. Наше обращение не к тем, кто не приемлет сегодня во имя возврата к вчерашнему; наше обращение не к тем, кто безнадежно оглушен и сегодняшним днем; наше обращение к тем, кто видит далекое завтра — и во имя завтра, во имя человека — судит сегодня.
«Цель»
У нас пока вся литература еще заряжена ядами войны. Она строится на ненависти — на классовой ненависти, ее сложных соединяющих, ее суррогатах. На отрицательных чувствах — нельзя строить. Только тогда, когда мы вместо ненависти к человеку поставим любовь к человеку — придет настоящая литература. Век наш жесток, железен — да; это век войн и восстаний — да. Но тем нужнее отдых от ненависти (она разрушительно действует на человеческую психику). Не время механического равенства, не время животного довольства настает с уничтожением классов, а время огромного подъема высочайших человеческих эмоций, время любви.
Впрочем, каково будет это грядущее — зависит от нас. Пока ни о каком воспитании высоких эмоций, свойственных эпохе осуществления коллективизма — мы не думаем. Постановления, резолюции, параграфы, деревья — а за деревьями нет леса. Что может увлечь в политграмоте? — ничто.
«Искусство всегда служило командующим классам»... Этим может восхищаться фашист, империалист, но не революционер, не диалектик. Всё отличие командующего сейчас класса в том, что он командует временно, что он командует для того, чтобы как можно скорей перестать командовать — чтобы сбросить с человечества иго всякого государства и всякой команды; отличие в том, что командующий сейчас класс знает (верим, должен знать) всё это. И вот об этом-то забывают.
— Зародыш будущего всегда в настоящем.
Это правда: художники — всех родов оружия — в большинстве всегда скептически развращены, беспринципны в большинстве — они всегда были ландскнехтами, продавали себя тем, кто им хорошо платит. Но этот закон купли-продажи таланта — закон капиталистического общества; обществу, думающему строить жизнь на иных, новых, более высоких началах — принимать этот позорный закон так же неуместно, как принимать без всякой борьбы торговлю собою женщин. С моей (еретической) точки зрения несдающийся упрямый враг гораздо больше достоин уважения, чем внезапный коммунист — вроде скажем, Сергея Городецкого. Служба господствующему классу, построенная на том, что эта служба выгодна — революционера отнюдь не должна приводить в телячий восторг; от такой «службы», естественно, переходящей в прислуживание — революционера должно тошнить; услаждаться этим могут только такие типичные продукты переходной эпохи, совершенно лишенные обоняния — как Горбачев или Лилевич, да пожалуй, и такие, как Авербах, от них недалеко.
У этих молодых людей в руках не перо и чернила, а хлыст и кусочек жареного. В основном критика их сводится к окрику: «Служи!»; писатель для них — только собачка, которую нужно выучить стоять на задних лапках — тогда ей дают кусочек жареного и тогда всё обстоит благополучно.
Нет, дражайшие товарищи, не благополучно. Собачки, которые «служат» в расчете на кусочек жареного или из боязни хлыста — революции не нужны; не нужны и дрессировщики таких собачек. Нужны писатели, которые ничего не боятся — так же, как ничего не боится революция; нужны писатели, которые не ищут сегодняшней выгоды — так же, как не ищет этого революция (недаром же она учит нас жертвовать всем, даже жизнью — ради счастья будущих поколений — в этом ее этика); нужны писатели, в которых революция родит настоящее, органическое эхо. Пусть это эхо в каждом писателе будет индивидуально, пусть писатели в работе не сообразуются с какими-то параграфами таких-то конференций: важно, чтобы это было искренно, важно, чтобы это вело читателей вперед, а не назад, важно, чтоб это их беспокоило, а не успокаивало.
Куда же — вперед? Как далеко — вперед? В ответ на этот вопрос — основная ошибка большей части нынешней критики и большей части писателей, покорно идущих на поводу этой, не умеющей диалектически мыслить критики.
Мы уверены, что правильным ответом на заданный вопрос должно быть: чем дальше вперед, — тем лучше, ценнее. Снижение цен, санитарное благополучие города, тракторизация деревни — очень хорошо, это — движение вперед, конечно. Я представляю себе отличный газетный фельетон на эти темы (который завтра будет забыт). Но я с трудом могу вообразить Льва Толстого или Ромен Роллана, построенных на санитарном благополучии. Я с трудом вижу читателей, по настоящему, взволнованных таким санитарно-благополучным Толстым.
Пора же, наконец, уразуметь, что упорное ограничение писателя областью «малых дел» — создает только филистерскую, служебную литературу и ничего больше. Пора понять, что в литературе — так же, как в науке — есть деление на большую и малую литературу, у каждой из которых — свои задачи. Есть твердое деление хирургии на «большую» и «малую»: «большая» двигает науку вперед, «малая» выполняет ежедневную, очередную работу, «большая» производит опыты Каррлея и Воронова, «малая» — бинтует вывихнутую руку. Есть деление астрономии на большую и малую: большая занимается определением курса, по какому движется солнечная система; малая рекомендует способы определения курса корабля в море. Если мы заставим Каррлея бинтовать вывихи — мы получим лишнего фельдшера; это, конечно, полезно, но — глупо, потому что человечество, приобретая фельдшера, потеряет гениального ученого.
Критика толкает сейчас русскую литературу — к фельдшерству; фельдшеризм — вот имя той болезни, которой больна русская литература. Недаром же Мариетта Шагинян (писательница от всех Горбачевых недавно получившая формальное звание «левого попутчика») не выдержала и закричала в своей книге «Быт и искусство» об отсутствии всяких «проекций будущего», как об одной из причин того, что «писатель болен». Она ошиблась только в одном: это — не одна из причин, это — единственная причина, к этому — в широком смысле сводятся все остальные.
Цель искусства и литературы в том числе — не отражать жизнь, а организовывать ее, строить ее (для отражения жизни есть малое искусство: фотография). Что значит для художественной литературы «организовывать жизнь»? Авербах понимает это так: «молочная кооперация будет темой художественного произведения новых писателей, потому что она является делом социальной практики новой эпохи». Это звучит, как злой анекдот, но этот злой анекдот на память потомству — Авербах сочинил сам о себе.
Молочная кооперация, когда ею занимается не Авербах, а специалист — дело очень почтенное: это — пусть маленький, пусть сантиметровый — шаг к определенной цели, это — одно из миллиона средств для достижения цели. Дело специалиста говорить о средствах, о сантиметрах; дело худож-ника — говорить о цели, о километрах, о тысячах километров. Организующая роль искусства в том, чтобы заразить, взволновать читателя пафосом или иронией: это катод и анод в литературе. Но сантиметровая ирония — жалка, а сантиметровый, молочно-кооперативный пафос — смешон, увлечь это не может никого. Чтобы взволновать, художник должен говорить не о средствах, а о цели — о великой цели, к которой идет человечество.