У Чуковского, несомненно, дар летописца. Да, его можно назвать «копиистом», даже «натуралистом» в смысле натуральной школы XIX в. Но он самостоятельный художник, знающий цену «мускулистому» слову. Да, он «реалист», близкий к «бытовикам» круга «Знания». Но ведь он сочинял «Муху» и «Крокодила», был открыт другой поэтике, а не только близкой ему – разночинной и «реалистической».
5 декабря 1931 г. Чуковский задержался в Москве, потому что не смог выехать в Ленинград из-за того, что не достал билета. И вот он фиксирует этот день:
День солнечный, морозный, с серебряными дымами… Трамвай № 10 повез меня не на Каменный мост, а на Замоскворецкий, так как поблизости взрывают Храм Христа Спасителя. Выпалила пушка – три раза – и через пять минут, не раньше, взлетел сизый – прекрасный на солнце дым. Красноносые (от холода) мальчишки сидят на заборах:
– Вон оттуда зеленое: это сигнал.
– Уже два сигнала.
– Голуби! Голуби!
– Это почтовые.
– Второй выстрел. У, здоровый был!
– Три.
Жуют хлеб на морозе.
– Больше не будут.
– Врешь, будут.
И новый взрыв – и дым – и средняя башня становится совсем кургузой.
Баба глядит и плачет[360].
Предельно «объективная» картинка события держится на двух «опорах». Во-первых, это дети, разговор которых писатель передает, думается, достаточно точно, и, во-вторых, зарисовка в финале плачущей «бабы», крестьянки или мещанки – неважно. Видимо, не случайно, оплакивает храм Христа Спасителя именно женщина. Чуковский скупыми подхваченными у натуры деталями рисует это историческое событие, смыслы которого передаются им не от себя как интеллигента и идеолога, а от воочию увиденных им людей, переживающих то, что происходит на другом берегу реки. Ребятишки увлечены стреляющей пушкой, подающей сигнал, и взрывами, рушащими в пыль этот памятник русскому воинскому мужеству. А православная женщина без слез на богопротивное дело смотреть не может. Вот и весь репортаж. Увидел, зафиксировал и быстро повернул обратно к Михаилу Кольцову. А потом дома записывает в том же лаконичном духе свой визит к известному журналисту. Никакой оценки события писатель не дает, ограничиваясь констатацией: для детей оно развлечение, для верующей «бабы» – горе, слезы. Вот и все.
В своей биографии Льва Толстого Виктор Шкловский тоже описывает это событие. Хочется сопоставить эти описания. Да, его книга не дневник и написана значительно позже самого события. Но Шкловский пишет так, как если бы он сам видел, как взрывали храм. Быть может, Чуковский ему об этом по прибытии в Ленинград и рассказал. Вот его описание:
В стены заложили много некрупных зарядов аммонала, забили шурфы, очистили площадь. Был дан сигнал: раздался негромкий взрыв. С прилежанием и без вдохновения созданный храм, который предназначался на тысячелетия, еще стоял, и казалось, что прошла минута. Время длилось. Потом стены упали, как будто раскрылся белый цветок, а золотой купол провалился внутрь. Храм Христа Спасителя убран… Но подлинным памятником великой войны – на тысячелетия – оказались не эти храмы (Шкловский к московскому храму присоединяет и питерский храм Казанской Божьей Матери. – В. В.), а книга Льва Толстого «Война и мир», который мальчиком смотрел, как воздвигают храм из камня и подводят под него крепкий фундамент[361].
Если у реалиста-объективиста Чуковского свидетельствуют его собственные глаза и восприятие людей-очевидцев, непосредственно переживавших событие, то у Шкловского как изобретательного формалиста мы видим уже «красивый», с экспрессией «сделанный» образ «белого цветка» и идеологически понятное и прагматически ему нужное сопоставление эпопеи Толстого с уничтожаемым храмом, заведомо делаемое не в пользу последнего. Богоборческий вандализм события послужил ему средством для того, чтобы возвысить героя его книги! Правда, Толстой с его романом в этом совершенно не нуждается. Шкловский поступает как эстет-формалист, равнодушный к живым свидетелям события, озабоченный лишь тем, как более выгодно, с расчетом на успех подать биографию великого писателя. Подчеркнуть еще раз, пусть и давно всеми признанное, величие своего героя показалось ему совсем не лишним для реноме автора его биографии, а быть может, и гонорара. Видимо, для этого он и устроил абсурдное «соревнование на вечность», с заранее известным и для него самого благоприятным результатом, между храмом и эпопеей Толстого как, в обоих случаях, памятниками войны 1812 г. Крещеные атеисты, оба писателя далеки от христианства. Но вкусом, тактом, чуткостью и прямотой души в отношении к человеку и истории далеко впереди оказался автор «Крокодила», а не конструктор «Zoo».
«Из крана уборной еле каплет вода. Замятин, – пишет Чуковский, – предлагает обратиться к урологу Грачеву, чтобы тот отремонтировал кран»[362]. Неискушенный читатель будет недоумевать: почему писатель предлагает обратиться к урологу, когда нужен сантехник? Но он, видимо, никогда не вращался в писательской среде, циничной, насмешливой, погруженной с самозабвением в свои метафоры, выверты, мистификации и шутки! Аналогия с урологией здесь очевидна: кран почти не писает – помощь уролога просто необходима! За сценой слов – скабрезные смыслы, «мочеполовые», как та самая брошюра о Достоевском, о которой пишет здесь Чуковский. Коктебельские зарисовки – удача Чуковского как писателя. Атмосфера писательского быта передана ой как выпукло. «Океанического» космического мироощущения, которое трудно не испытать у подножия встающего из морских глубин потухшего вулкана, мы не найдем здесь и следа. Зато человеческий мир писатель схватывает зорко и метко. В нем и только в нем весь интерес его души и ума. Коктебельский сезон под его пером – это флирты и «амуры». Героем их выступает Евгений Замятин. Однако о своих «амурчиках» у автора дневника ни слова. Но, вернувшись домой, он пишет о «замаливании грехов крымских» в семейном скиту[363].
А вот картина отъезда с писательской «тусовки»: «Нужно описать, как уезжали из Коктебеля мы с Замятиным. Он достал длинную линейку. Макс устроил торжественные проводы, которые длились часов пять и вконец утомили нас. На башне был поднят флаг. Целовались мы без конца»[364]. Читатель недоумевает – почему проводы двух писателей нужно «описывать», что в этом интересного? Поднятый над башней волошинского дома флаг? Ну и что? Разве Макс Волошин мог иначе провожать своих гостей? В чем здесь «изюминка»? Флаг, поцелуи, длиннота «линейки», то есть телеги для отправки «отъезжантов» в Феодосию? Все ведь банально, рутинно, в духе волошинско-коктебельского времяпрепровождения. То, что тронуло душу писателя, заставив его скомандовать себе «нужно описать», он до читателя так и не донес. Количественные показатели отъезда (пять часов прощания, длиннота линейки, бесконечные поцелуи) слишком слабы по части художественной ценности. Ресурса экспрессии в них маловато, чтобы захватить читателя. А качества расставанья, увы, Чуковский не показал. Получилось скучновато: писателю, даже хорошему, чуткому и работящему, не всегда все удается.
Писатель начинается с зуда писать. Каково его происхождение, почему зуд такой возникает? Однозначного ответа, видимо, не существует. В сущности слова живет его таинственная близость к славе. Когда этот зуд всерьез захватывает человека, тогда возникает мотивация славой. Гениальное перо, Иван Бунин, завидует славе Леонида Андреева. Бунинские стихотворения, изданные книгой, дружными нераспечатанными пачками заменяют стулья в редакциях: их не читают. Сидя на них, редакторская публика распивает чаи. Нет капризнее особы, чем читательская слава. Как, почему на Ахматову (А. Ф. Кони ее упрямо называл Лохматовой) вдруг обрушился такой шквал славы: мол, она «одна в русской литературе замещает собой и Горького, и Льва Толстого, и Леонида Андреева (по славе)»[365]? Напрашиваются разные соображения. Главное – попадание в «струю». Эпоха НЭП. Только что отгремели выстрелы по Кронштадту. Накал антибольшевистских настроений велик как никогда. Расстрелян Гумилев, всем известно, что он был супругом Ахматовой и отцом ее сына. С приходом НЭП советизируемая публика бросилась во все тяжкие – в любовные приключения, в балы-танцы, наряды и пикники. Чуковскому удается ярко обрисовать этот поворот истории, столь понятный после войн, революций, холода и голода. Людям ужасно захотелось домашней камерной жизни, ее банальностей, интима. А тут как тут стихи Ахматовой – ясные, простые, далекие от вывертов декадентов, от поднадоевшего символизма и громогласной революционности футуризма. Все возжаждали прелестей быта, уюта и, главное, любви, любви, даже страстей.
Как Чуковскому, рыцарю литературы, не зайти к Анне Андреевне, что живет у Судейкиной? Он ищет интересный материал. А славный на всю страну поэт – дорогого стоит. Для писательско-описательской души Корнея Ивановича это просто сокровище: «Вчера забрел к Анне Ахматовой. Описать разве этот визит?»[366] «Забрел» он, конечно, неслучайно. Анна Андреевна не могла не притягивать его. Ведь он шел к той, что «замещала» собой «по славе» Льва Толстого, Горького и Леонида Андреева – самые славные литературные имена в России последних лет. Что же он у Судейкиных увидел? Опустим бытовые подробности. Вот главное: «На кушетке петербургская дама из мелкочиновничьей семьи и “занимает гостей”»[367]. «Петербургская дама» нового – советского – календаря не признает, демонстрируя устойчивую приверженность к дореволюционному быту, ставшему столь привлекательным именно тогда, когда история его безвозвратно разрушила. «Мелкий чиновник» был мишенью для предреволюционных писателей. Горький, Маяковский громили «мещанство». «Мещанство» не любо и Чуковскому, пусть и далекому от футуризма и горьковской босяцкой «левизны». А вот первый поэт России подает себя как «мещанку», даму мелкочиновничьего круга. Вглядывается Корней Иванович в этот быт и проникает за его поверхность: перед ним настоящий поэт, прячущий свое подлинное лицо за маской обыденности. Все по Пушкину: «Пока не требует поэта…» За чепухой быта Чуковский почувствовал «подлинную Анну Ахматову», ради которой и забрел к Судейкиной. Но подлинное существо