Лица и сюжеты русской мысли — страница 32 из 59

диоскурим на лыжне» – вспомнилось одно посвящение на подаренной книге.

Встретившись на засыпанной зимним кристаллом лыжне, мы кричали «Вся власть Снегу!», и, откатавшись, напропалую писали «в стол» все, что залетало в наши страннические головы. Лыжня и природа как храм – вот на чем мы сошлись. Лыжных путешествий, наверное, было около десятка. В Кирилло-Белозерском монастыре жили у самых его стен. Помнится, какой северно-хвойной свежестью пахнули тогда в наши души монастырские дрова под первым мартовским солнышком. Запомнилась дорога в Ферапонтово. Начало марта выдалось оттепельным, и мы пешком, мимо елового конвоя с двух сторон, протопали верст тридцать. Но, увы, к Дионисиевым фрескам нас не пустили – сырость, и церковь оказалась запертой. А вот поездка в Михайловское выдалась солнечно-зимней, хотя тоже было начало марта (ездили мы почти всегда на женские праздники). По Псковщине гоняли, как зайцы, видели диких коз, прирученного волка, под ногами сверкал наст, и мы скользили без лыжни по прихоти чудесно всхолмленного рельефа. Озера, реки, Петровское, Тригорское, Михайловское и дальние деревни мелькали то тут, то там:

Мы космосом питались, как слоны,

Нас лыжи мчали, как велосипеды,

Мы видели михайловские сны,

Трофеи праздности и гения победы…

А еще ездили в Печерский монастырь:

А что душе потребно – ей дано:

В пещер печерских недра погрузиться,

Усадеб псковских старое вино

В крови моей ликует и струится.

В Ясной Поляне жили в доме сторожа. Никаких посетителей. Тишина полная. Комната под сводами. Усадьба барская и деревня мужицкая: у бар – отличное место под солнцем, у мужиков – низина, к северу повернутая. Речка Воронка, парк, окрестные поля. Лесов мало – лесостепь Русской равнины. На обратном пути, помнится, скользили на лыжах под сверкающим месяцем и ночевали в милом Велегоже, что вельми гож, да пригож. И как же он нас великодушно и велегоже принял! Георгий умилялся патриархальной непритязательностью «советчины» (его неологизм): нас, оборванцев академии, приняли «за так», просто по радушию русско-советскому. Накормили, хотя к ужину мы и опоздали. Дали чистые простыни. В соседнем номере жил рабочий с химкомбината из Новомосковска. Спал он на неразобранной кровати, то и дело поднимаясь к окну, чтобы посмотреть, открылся ли магазин. Так и прожил весь свой отпуск, не выпуская бутылку из рук, не застилая кровати и не ходя в столовую. Почему нас приняли «за так»? Георгий на всякий случай возил в рюкзаке пару своих книг и дарил администраторам домов отдыха и турбаз. Ну, как же, писателя на Руси, хоть царской, хоть советской, всегда уважали – какие там деньги! Пускали за славу, от печатного слова излучаемую. Вот эти времена и нравы с приходом нового режима кажутся безвозвратно ушедшими.

После похода Георгий любил, проводив меня «на службу» в Москву, «совписовской» вольняшкой[410] остаться одному в теплой нумерулле, как мы называли приютившую нас комнату, чтобы помедитировать над сюжетами, подброшенными только что закончившимся вояжем. В Солотче, например, таким полюсом притяжения оказался, конечно, Есенин. Вспоминаю наши расставанья, и на ум приходят державинские строки:

Зачем же в Пётрополь на вольну ехать страсть

С пространства в тесноту, с свободы за затворы?[411]

Но на «вольну страсть» он все-таки ездил, когда дела оказывались неотложными или манила перемена. Предпочитая «пространство» «тесноте», но любя перемену ситуации, он периодически менял галс своей плавающей туда-сюда жизни.

«Виктор!» – слышу в телефонной трубке. Смотрю на небо – лазурь! И понимаю смысл звонка. «Труба зовет!» – рокочет звучный баритон Георгия. Достаю лыжи и мазь. Иногда первым в такой день звонил Георгию я:

На зов трубы, с небес идущий,

Готов ли ты откликнуться, Георгий?

Ты джинсы взял прискорбного размера

И весь в заботах до потери слуха,

Что трубный глас расслышать уж не в силах?

Но зов сильнее бренности и тела,

Что усладить надеемся мы тканию

Джинсовой…

А я в охоте псовой

На сову Минервы,

В одежде заграничной не нуждаясь,

Расслышать первые приметы

В лесу заснеженном стараюсь

Весны. Еще далекой.

Уже темнеет небосклон.

Стиха откинувшись опокой,

Улиткою ползу на склон

Жизни.

* * *

Первый гипноз Георгия – Гегель. От него освободил его Бахтин, ставший его новым идеалом, «карнавалом» своим подведя к метафизике игры. А от гипноза серьезностью, исходящей от любого чрезмерно объективированного идеала, его освободил, по его собственному признанию, Юз Алешковский, секс-юмор которого мне был совершенно чужд. Но все поваленные очередным увлечением идеалы так и остались его столпами утверждения истины на всю жизнь вместе с повалившим их серьезом Игры: Три моих учителя, – говаривал он в старые годы, – Гегель, Бахтин, Алешковский.


Георгию Гачеву

Ах, распахните настежь окна —

Души натянуты волокна.

Ах, мир, ты – ярмарка, подмостки!

Ты манишь нас до первой носки:

Вот поносили мы чуток —

И снова манит нас Восток

Сухих полуденных предгорий,

Где за холмом не лес, а море,

Куда стремился предок мой

С седой варяжской бородой.

Среди земель там море бьет,

Орфей играет и поет…

Душе дано играть с пеленок:

В прыжках забавится котенок,

Резвится белка на ветвях,

А рыба – в реках и морях.

Играют всюду и везде:

Играет странник на дуде,

По радио играют мессу,

В Glasperlenspiel играет Гессе,

Игрою вздуты жилы рек,

Играет мир и человек,

Играет Запад и Восток —

Играет бытия исток.

Игра прилична для пера,

Но закругляться мне пора.

И вот, прямо по Гегелю, сохраненно-поваленному, как ему и подобает с его Aufheben, мотив к лыжам зовущего трубного гласа синтезируется у меня с мотивом Игры:

Георгий, неба стадион

Нас приглашает на разминку.

И это кстати сделал он —

Луна свою прогнула спинку

И улыбается, как кот,

Что ночью бродит, обормот,

По крышам.

Георгий, неба стадион

Посыпал звездами дороги —

В лазурь свои направим ноги,

Души прогоним хладный сон!

Бежим в лазурь, беглец игривый,

Пока полощет ветер гривы

Всегда приподнятых дерев

И задирает юбки дев,

Пока сияет нам лазурь

Отдохновением от бурь Земли.

1982 г.


Не знаю, нужно ли говорить, что труба нас позвала тогда рано, при утренней «непогашенной луне», а небесный стадион к тому же посыпал снежными звездами лыжни, так что лучшего часа для нас быть не могло?

И в завершение этой стихотворной интермедии привожу одно из полюбившихся Георгию моих стихотворений:

На солнце греюсь, как лезар,

Дышу землей, дремлю

И листьев выцветший базар

Резиной ног давлю.

Весной всегда бывал я болен,

Всегда я в парки убегал,

Шатался лесом или полем,

Загар иль рифму настигал.

Как нахтигаль, бывал я резов,

Любил беспамятно ручьи,

Страшился болей и порезов

И сочинять любил в ночи,

Когда расступятся предметы,

Когда приметы смещены,

Когда не вещи – силуэты,

Когда не явь, а полусны…

Мои мечты легки, как порох:

Я пиво пью, не дуя в ус,

Без головного без убора

Очередной весне молюсь.

Когда б правительство Советов

Дало мне визу, я тогда

Пустился б странником по свету

В земные веси, города.

Один страдает в Ливерпуле,

Другой там счастлив, виски пьет,

А тот убит английской пулей,

А кто-то плачет, кто поет.

Все в мире спутано на диво:

Верблюды доллары везут,

Палач блаженно тянет пиво,

А в море плавает мазут.

Весной тоскуют человеки,

Хотят уехать кто – куда

И красят губы, мажут веки,

Меняют жен и города.

1977 г.


Лезар – ящерица (франц.), нахтигаль – соловей (нем.). Кстати, любовь к языкам тоже соединяла нас. Не только снег и лыжи.


27 марта 2008 г.

Розанов: Я все писал., писал., писал., а ко мне осе приближалась, приближалась и приближалась смерть… Пожалуй, каждый из пишущих может так в известную минуту подумать. Удивительного в том ничего нет, но Георгий и в нестарые годы думал о смерти. Однажды, в 70-е еще годы, в начале нашего знакомства, быстро переросшего в дружбу, мы гуляли в леске, что связывает дома по улице Волгина, где жили Гачевы, с домами по улице Обручева, где жили другие мои знакомые. Георгий только что перешел из Института мировой литературы в Институт истории естествознания и техники. Мы с ним почти соседи, так как наш теплостановско-тропаревский лес начинался за улицей Островитянова, и я, любитель прогулок, ходил к Георгию пешком. В памяти о том разговоре сохранилась одна только тема – смерть, ее неминуемость, пожирание «жерлом вечности» всего рожденного. Как встречать ее приближение? Какие установки сознания выдвигать ей навстречу? Примерно такова была тема, на которую тогда размышлял Георгий.

Я был несколько удивлен. Возраста автора «Смерти Ивана Ильича» Георгий в те годы еще не достиг. Запомнилась личная его вовлеченность в эту тему. Не столько даже «в тему», сколько в саму реальность приближения смерти. Имелась в виду собственная смерть, смерть Георгия Дмитриевича Гачева. Она ставила вопросы и будоражила сознание. Смерть тематизировалась им скорее по Толстому и Хайдеггеру, чем по Габриэлю Марселю. Но эти имена в т