Ословеснивать-осмыслять-понимать можно все – в этом Георгий был абсолютно уверен. Поэтому по утрам, в охотку все наколотое за день на пику любопытствующего ума летит в огонь словесно оформляющегося вживания, перемалываясь в муку провеянных от плевел слов. И так выпекается книга за книгой. Сначала «в стол», а потом все больше и больше в печать.
Почему вдруг – «жизнемыслие»? Да потому, что таков опыт жизни: «не могу освободить мышление от пут своей жизни» – вот констатация капитальная. Ясно осознано это, по крайней мере, с 1961 г., когда писались «60 дней в мышлении», обозначившие поворот в творческом пути Георгия Гачева.
Засиживаться на одних и тех же сезонах жизни и мысли Георгий не любил – мешал вкус к перемене, способностью к которой он обладал в полной мере. Поэтому сезоны эти постоянно менялись. То торговый черноморский флот подхватит его летучую экзистенцию, то поход на Памир, а то и просто смена предмета академической работы – переход из ИМЛИ в ИИЕТ. Аппетит к новенькому при «во-сценении» (гачевское словечко) старенького ему никогда не изменял. Хотя с годами границы продуктивного погружения в новое осознавались все яснее.
Почему Георгий Гачев все время пишет и пишет? Да, он напряженно живет, думает, созерцает, чувствует, двигается, говорит, но, главное, ведь пишет! По-че-му? Да потому, чтоб верченье мыслей в голове «не зудело»: «Возвращаясь в электричке, записываю думанное в эти два дня – чтобы не зудело»[432]. Ведь мысли у него сами непрерывно «пишутся» в голове, разгоряченной текущей жизнью. Но если им вовремя не подсунуть бумагу, то зуд останется и жить не даст. А написал – и облегчил душу: в «беззаботье» жизнь живее. Ословесненная жизнь – осветленная, как сок плодов земных, окультуренная, осмысленная, гармонизированная и потому уже нестрашная – радостная.
Самые тайные, самые «стыдные» переживания – все идет в костер медитации-с-писанием. Ведь все только так и может получить прояснение – если станет словом, а значит, получит смысл. А так, просто так – «без слов», как под некоторыми карикатурами пишут – и жить не стоит. За страстью к писательству стоят слововерие и словолюбие, то есть Филология.
Жизнь всегда сама подводит Георгия к жгучим – порой к обжигающим, потому что горючим – сюжетам. Например, Светлана засобиралась в город – в библиотеку. Вот и сюжет: мысль и слово среди миллионных книгохранилищ и архивных бумаг, это – раз, и мысль и слово посреди бескрайних полей и лесов – два: какая разница! Георгий – как ГЕО/У/РГИЙ – без колебаний выбирает последнюю часть альтернативы – быть с мыслью среди лесов и полей. Пусть мысль и слово подпитываются травками-букашками, небесами в полный рост, «водами лонными». Культуру библиотек он воспринимает по-гершензоновски – как замороженные словеса-консервы, когда живые сознание и мысль оказываются «продизенфицированными» и туго «завернутыми» в понятия-термины, что тасуются без конца комментаторами-книжниками, разлетаясь по полкам и научным монографиям. А в доморощенном жизнемыслии-при-природе мыслеслово трепетно, цельно и потому живородяще, растет само по себе прямиком из корня и источника.
Толстовская нота самовоспитания посредством дневника звучит в записях Гачева постоянно – это ведь его инвариантная экзистенциальная нота. Записать мелькнувшее в сознании, чтоб не зудело, незаписанным оставшись, недостаточно: «Сюжет моей души сейчас: воля и добродушие – это в себе вырабатывать как главный щит и меч». И еще в том же смысле внутренней нравственной работы над собой: «Главная моя работа сейчас – не книжку прочитать, иль алгебра, иль мысль придумать, а доброе умонастроение, благодушие пестовать… И держать себя крепко на этой работе, не отпускать – для этого воля нужна»[433].
Сейчас много пишут о духовных упражнениях, обращаясь к историческому опыту искателей мудрости от Эпикура и стоиков до православных исихастов и св. Игнасия Лойолы. Для Георгия Гачева подобные упражнения были не отвлеченным историческим или теоретическим предметом мысли, а практическим делом. Он сам вырабатывал для себя эти упражнения и старался их выполнять. Какие же именно? Например, свободу от гнева, от чревоугодия, от уныния («своровал» в американском самолете «журнальчик, где полезные советы, как бороться с унынием»)[434] разве он не умел в себе воспитывать? «Я должен радоваться житейским неудачам (опоздал на поезд или в магазин…), так как они мне суть задачи и упражнения в невозмутимости и ровном добродушии». Цели и методы таких спириту-альных экзерциций определены тысячелетней традицией. Например, император Марк Аврелий вел подобные записи нравственных самоувещеваний и самоотчетов. Сознание и слово, звучащее у нас внутри и обнаруживаемое нами в таком дневнике, обладают воспитывающей силой. Дневниковое «жизнемыслие» Георгия Гачева и было в том числе тем, что Фуко и Адо применительно к античной культуре называют ecriture de soi, blocnotes de soi, реализующих «заботу о себе» (souci de soi). Но не эти французы дали Гачеву стартовый импульс для таких упражнений: он был ему задан русской литературой. Душа должна трудиться и день, и ночь – этот завет Заболоцкого продолжал русскую традицию духовных упражнений, прежде всего Льва Толстого, который, как я полагаю, и повлиял в первую очередь на Георгия в его молодые годы. Культура – любая – не столько «перелопаченные» горы книг и бумаг, сколько «самодрессировка» в свете высших истин и образцов. Вот Георгий и записывает: «Дрессирую себя на кротость», чтобы не перечить близким. Если угодно, платон-каратаевщине себя он учит. И довольство на душе в знак успехов в ученье том ощущает.
Кроме ритма еды, сна, работы не менее устойчив ритм одевания-раздевания. И Георгий, совершая его, одновременно делал физическую зарядку. Он всегда ее делал – на остановке автобуса, ожидая встречи с человеком, в перерывах конференций и т. д. Его удивительная подвижность была и духовной и телесной. Semper motu – вот его натура, эйдос и девиз.
Георгий Гачев не был ангелом – в своей природе он сам видел изъяны. Но сознание, воля, разум, душа были у него и сильные и светлые, неугомонно работающие. И свои «прорехи» и огрехи он знал лучше других. Поэтому и умел жить не по лжи, а по совести, так, чтобы жизнь не становилась «лжизнью».
10 мая 2009 г.
Фотонная легкость, подвижность во всем – вот Георгий Гачев. И поэтому, по закону контраста, любил он стиль витиеватый, с архаическими чугунно-решетчатыми славянизмами. Однажды в каком-то провинциальном городке, кажется в Торжке, в книжном магазинчике я увидел довоенную хрестоматию Гуковского по русской литературе XVIII в. Мне захотелось ее купить. Георгий уверенно одобрил мой выбор, хотя бумага была удивительно истлевшая. И как же хорошо, с каким вкусом он читал оттуда Державина!
Георгий, будучи по натуре экзистенциально смелым, позволял себе делать то, чего ему хочется сейчас, в эту самую минуту. На силе живого хотения он и плыл – и вплыл в большую литературу.
Говорят: всё относительно. Но это пошлость и неправда. Всё как целое как раз абсолютно, а вот части – те действительно относительны. В нас целое всё и частное не-всё всегда каким-то образом сопрягаются: «Главное сопрягать», – говорит Пьер Безухов у Толстого. И Георгий умел это делать.
В своей семье Георгий воспринимался «язычником». Но когда мы с ним в 70-х г. стали ездить по русским святым местам, однажды он взял с собой «Византийские легенды» – подлинную агиографическую житийную литературу[435]. И под стенами Кирилло-Белозерского монастыря, сидя на по-северному остро пахнущих лесной свежестью дровишках, он читал оттуда вслух. Для меня – вот уж несомненного язычника в те годы – он был почти христианским писателем.
Как писатель и мыслитель Георгий Гачев был речевым человеком: он писал, как говорил; что говорил, то и писал. Его устная речь почти не отличалась от письменной. Дистанция между ними – минимальная, отсюда и поразительная свобода его писательства.
Цветаева определила Андрея Белого как «пленного духа». Гачев был свободный дух. Ведь обычно считают, что материя сковывают дух. А Георгий Гачев был свободен во всех материальных стихиях и средах.
«Лица не общим выраженьем» Георгий Гачев, казалось, был наделен сверх меры. Вот, наглотавшись «социальности», он выходит на балкон юз-алешковской квартиры, дабы набраться воздуха, провентилировать сому. Руки-грабли начинают усиленно вращаться, вся фигура Георгия приходит в движение… Юзу делается не по себе – и он занавешивает балкон. Георгий хотя по раскладу стихий и по имени своему и землист, но в то же время слишком мотылек, чересчур попрыгунчик: чтобы Целое обнюхать и пыльцу его вобрать, нужно ой как двигаться во все стороны, вверх и вниз!
Белый, Вяч. Иванов, Розанов, Бердяев, Ремизов… Что за своеобычные, такие странные, резко индивидуальные лица и типажи! Галерея героев Серебряного века – вся из таких кунсткамерных уников. Гачев был бы в ней на своем месте.
Советские песни, легенды и мифы жили в ментальности Георгия, пожалуй, в еще более глубоком ее слое, чем мифы прекрасной Эллады, знакомые ему с детства. И он, как филолог-мифолог, ясно осознавал их значение. В речь его они постоянно вплетались как метафоры и предметы поучительных или забавных медитаций. Вот, по высокому берегу Амура идет пограничник Карацупа со своей верной овчаркой. И одно давно забытое имя – Карацупа – как мановением волшебной палочки переносит тебя в ту, казалось бы, бесследно исчезнувшую эпоху…
11 мая 2009 г.
Георгий Гачев шел по целине. По какой? Не по специально-научной. Хотя иногда и гримировался под эту нишу, причесывая вихры своего творчества по вкусу науковерческой публики. Нет, он шел по