[484]. Либеральный символ веры! Хотя и в нем, произносимом вроде заклинания, слышится какая-то порция похожего на правду и даже к ней причастного, как это бывает почти в любом ошибочном мнении. Ключевский писал это тогда, когда почти всем казалось, что Европа, наконец, вступила на путь уверенного прогресса просвещения, из идеалов которого он отмечает, что характерно, только равенство и свободу, не замечая братства. До революций и мировых войн тогда было и страшно близко (по математическому времени), и страшно далеко (по времени психологическому).
Ключевский говорит, что историки – «простые наблюдатели минувшего», не судьи[485]. Но «наблюдатель», сам того не желая, становится участником, значит, и судьей современности через интерпретацию минувшего и свой выбор. И не может им не быть. Позиция Ключевского – позиция ученого, выработанная в натуралистическом и материалистическом XIX в. до обновления гуманитарного познания в таких направлениях, как феноменология, экзистенциализм, герменевтика, бахтинский персонализм.
Скучая, откроешь Розанова, выхватишь из «Уединенного» абзац – и обожжет, прохватит до самого нутра! Ну, как после него еще возможна какая-то литература?! Не в бровь, а в глаз сказал – и о нашем времени!
Прочитал статью Галковского в «ЛГ». Не попал ли автор «Бесконечного тупика» в обыкновенный тупик самомнения: все, мол, дрянь, кроме нас с Василием Васильевичем Розановым? Его все время тянет к скандалу, чтобы привлечь к себе внимание. Но выходит скучновато: заносчивый эксгибиционизм – одна соль без мяса.
Владимир Бибихин. Бибихин силен как античник-герменевт, толкующий трудные тексты и умеющий при этом соединить Гераклита с погруженным в философскую медитацию современным человеком. Но почему список великих философов XX в. он ограничивает Витгенштейном и Хайдеггером? Не потому ли, что сам – филолог-языковед, а они – создатели оригинальных философий языка?
Мы заняты чем-то: выражение это имеет два основных значения. Первое: мы по-хозяйски манипулируем с чем-то ради пользы, долга, удовольствия и т. д. И поэтому предмет нашей деятельности «занят» нами в том смысле, что мы господствуем над ним, как господствуют над занятой (оккупированной) территорией. Второе значение: сам предмет занял нас, оказавшись занимательным, занимающим, заполонил, пленил наше внимание, то есть захватил нас, подчинив себе. Этим предметом мы захвачены как чем-то от нас самих отличным, как другим. Итак, имеются два смысла этого выражения: во-первых, это мы захватили что-то и властвуем над ним, и, во-вторых, это что-то захватило нас самих и властвует над нами в меру своего захвата.
Бибихин пишет: «Занятость мешает захваченности»[486]. Но от его внимания ускользнуло, что занятость и захваченность имеют общий единый смысл, в силу чего оказываются близкими понятиями, если и не одним и тем же. Ведь сказать «я занят» подразумевает, что я чем-то «захвачен», что мое я не свободно, а «занято».
Нетрудно видеть, однако, почему он так сказал. У него «захваченность» – выделенное слово, наделенное подчеркнуто положительным смыслом. При толковании его уместны все платонизирующие коннотации – восхшценность и восхищённость (Цветаева), энтузиазм, furori eroici (Бруно) и т. д. А «занятость», напротив, наделена у Бибихина отрицательным, ценностно бедным, приземленным значением. Мол, в современной «шумной» цивилизации мы постоянно «заняты» этим самым «шумом» и потому не способны открыться Другому, могущему нас захватить. Апофатическое богословие Дионисия Ареопагита, неоплатоническое умозрение Николая из Кузы, Хайдеггер и такие поэты, как Гёльдерлин, Рильке и Пастернак, – вот опорные точки того непрямого мышления о главном, идеей которого так неудержимо захвачен Бибихин. Всеми этими авторами он «захвачен», особенно автором «Бытия и времени», причем так сильно и властно, что эта захваченность, наряду с его чрезмерной занятостью референта и переводчика, помешала ему развить собственную оригинальную мысль.
Володя Бибихин был сильным, волевым, сосредоточенным человеком, но в делах общественных, как мне казалось, витал в общеинтеллигентских облаках, будучи на удивление легко подвержен влиянию своей среды. Не понимал, казалось мне, самых простых и ясных вещей, хотя толк знал во многом, в том числе и в вещах сугубо практических. Верный традиции русского западничества, он, например, пишет, что все великое и значительное делается не в России, а на Западе. Быть может, для объяснения этого подойдет такое выражение – внутренняя самозавороженность? Быть может, этому способствовала и филологическая эрудиция, которая бывает не в ладах с обычным здравым смыслом? Но, повторю, при этом житейского ума у него было предостаточно, что подтверждается его продуктивной деятельной жизнью.
Мне он казался не склонным к спонтанной эмоциональной распахнутости перед другим человеком, как если бы больше доверял молчаливой бумаге, чем болтливости людей. Говорению он предпочитал писание. Свои выступления читал по написанному тексту. А писал Володя легко и много, бисерным почерком, плотно упаковывая строчки. И, видимо, осознавал себя большим писателем и мыслителем. Это, думается, в значительной степени и вышло на самом деле.
Мир прекрасен. Но глупость беспредельна. Кто кого? Да, но ведь мир и красота его от Бога, а глупость – от людей. Даже не от человека, а именно от людей. Кстати, у Володи Бибихина, переводившего «Бытие и время», для передачи хайдеггеровского выражения, обозначающего стихию безличности, использовано как раз слово «люди». В этом смысле «люди» – деградация человека.
Павел Муратов. Тронули две школьные тетрадки из архива Павла Муратова (1881–1950). Одна посвящена корейско-японской войне, а другая – подобному сюжету. Удивительная причудливость интересов, разнообразие увлечений говорит о том, что это была по-настоящему артистическая натура: переводы, художественная проза, исторические труды и конечно же искусствоведение. Были у него и музееведческие работы, и инженерные разработки, и многое другое. Внешне путь его очень неровный, мятущийся. Да и жен у него было минимум три. Широк был человек!
Сергей Аверинцев. Отец Сергея Сергеевича Аверинцева родился в 1875 г. Жил и работал как ученый в Италии, пропитался латинской культурой, и животворящий аромат этой затонувшей в волнах XX в. Атлантиды сумел передать сыну, родившемуся в 1938 г.
Аверинцевская критика бахтинского карнавала должна быть принята во внимание, особенно в эпоху увлечения легкостью во всем, «приколами» и императивами take it easy и anything goes.
По Аверинцеву, современная либеральная идеология – это «перевод в скучную прозу» «поэзии» мая 1968 г. Но так ли уж поэтичен был тот май? Профессоров таскали за волосы. Спасаясь от погрома, Рикёр бежал из Нантера в Штаты. Да, мы тогда были молоды. И Сергей Сергеевич тоже. И все радовались маю – больше, правда, пражскому, чем парижскому.
Прав Аверинцев: зевотно скучная, серая фривольность душит современный мир. Угрозу либерального тоталитаризма Аверинцев осознавал, но мягко, чуть ли не спокойно выражал свою тревогу, говоря, что словесные штампы, оформляющие новую тоталитарную ментальность, могут «быть взяты из безупречно либерального набора»[487]. Зато угрозу «национализма» и «почвенничества» он воспринимал более эмоционально. В политическом мышлении он воскрешал образ мысли Вл. Соловьева, но, пожалуй, в еще более подчеркнуто либеральной форме.
Как политический мыслитель Аверинцев, на мой взгляд, однако не слишком интересен. Силен он в другом – как эссеист-культуртрегер, вдумчивый, тонкий аналитик культурных явлений, наделенный художественным вкусом и интуицией духовного единства истории. Филолог большого и высокого стиля, далеко позади и внизу оставивший приземленный позитивизм своих коллег по научному цеху, он, несомненно, настоящий философ. Вот тому одно лишь свидетельство: «Счастье, незаслуженно даваемое нам, – говорит Аверинцев, – прежде всего не в концептах, а в личности, от которой эти концепты исходят»[488].
Подобно схватке меньшевиков с идейно близкородственными им большевиками сцепились либеральные марксисты-шестидесятники с догматическими марксистами. Колошматили друг друга долго и упорно на переднем плане общественной идейной сцены. А за ее кулисами, в тиши безвестности, росло и крепло поколение Аверинцевых и Бибихиных, восходила самостоятельная христианская мысль, восстанавливалась прерванная связь с дореволюционной культурой.
С эпохи Серебряного века прошло сто лет. Но контур снежных вершин культуры той эпохи остался в сохранности: новых пиков не появилось. Скажут, а Пастернак, Пришвин, Лосев? Но ведь они как раз люди той же самой эпохи, которую и продолжили в новых условиях в советское время. Все значительное после революции проросло, причем с невероятным трудом, оттуда и не превзошло достигнутый тогда уровень духовной культуры. Поэтому можно сказать, что на самых высоких уровнях культуры мы живем все еще в Серебряном веке. Но, скажут, Аверинцев, например, родился перед войной и даже к самым молодым представителям той эпохи отнести его никак нельзя. Да, это так. Но Аверинцев вполне укладывается в традицию Вяч. Иванова, которую он продолжил в новых условиях и на уровне, достигнутом гуманитарным знанием в последующие десятилетия. Никуда от Флоренского и Франка, Бердяева и Булгакова мы не ушли, никакого «снятия-преодоления» их не было достигнуто. Да и достижимо ли подобное на таких высотах? Самая высокая наша планка остается все еще там, вместе с ними, в мире лучших явлений дореволюционной и эмигрантской культуры.
Федор Степун. Рассказывают, что на мюнхенских лекциях Степуна слушателей набивалось столько, что новоприбывшие цеплялись за люстру и висели, чтобы послушать русского профессора.