Лица и сюжеты русской мысли — страница 55 из 59

не лирическое христианство романа тому причиной. Аля Эфрон это чувствовала. Но «ты сам этого хотел, Жорж Данден!». Борис Пастернак, уникальный художник, вышел из равновесия, слетел с петель. Ему бы, как Ленину, изменить внешность и укрыться в шалаше – и без Ивинской! Но «продуман распорядок действий и неотвратим конец пути». Это похоже на самоубийство. Не ему «бодаться с дубом». Ему бы подслушивать трепетание листьев в солнечных пятнах в дуэте со скрябинской музыкой, как это было в незабвенном Оболенском, что у Малого Ярославца! Ан нет, понесла его нелегкая на «дуб», его, не борцовских качеств человека, да и, можно сказать, не человека почти, а соловья в образе человека, совсем не той породы, что автор «Теленка», тот все-таки пройдет по его смертельному следу и выдержит эту схватку, которую заведомо не мог выдержать лирический поэт. Но после таких «боданий» «дуб» уже не мог не «дать дуба»… Духовная победа осталась за поэтом.

Искусство – самоотдача, жертва собой «всерьез». Кажется, он шел, как лосось весной на жизнь-смерть, ведомой этой мыслью. Здесь опять он выходит к библейским высотам, сравняться с которыми хочет непременно, причем ценой жизни («если зерно не умрет…»):

Основным духом моих опытов или стремлений (никакой философии у меня нет), – пишет он, – стало понимание искусства… как жертвы сосредоточенного самоотвержения в далеком и скромном подобии Тайной вечери и Евхаристии – то, что образная сторона нашей культуры, герои и лица европейской истории в определенном смысле представляют собой некоторое подражание Иисусу Христу или тесно с ним связаны и что Евангелие – основа того, что называется царством словесности и реализмом[552].

Пастернаковское христианство совсем не похоже на христианство Толстого, хотя в этом отношении их иногда ставят рядом. Я не буду развивать это утверждение: это вещь совершенно очевидная. Христианство Пастернака – лирическое и мессианское. Его лиричность, символизм обозначены поэтикой романа. А вот на его «мессианство» следует обратить внимание. Метафизическим футуристом Пастернак остается, порвав с литературным футуризмом, с ЛЕФом и «левым искусством». «Услышать будущего зов» – для него высшая задача не только художника, но и человека, для которого духовная жизнь не пустой звук. «Знаться с будущим в быту», встреча с ним, устремленность к нему – нет предела вариациям его мировоззренческого «будетлянства». Мессианское, если не эсхатологическое, ядро его духа следует предположить, ибо в противном случае его внимание к признакам новизны в «беге времени» может стать слишком эмпирическим, бесцельным, лишенным высшей цели и смысла. В статуарное «вечное» бытие он не верит, верит в «олам», в бушующий, рвущийся вперед порыв жизни как времени. Поэт в его представлении – пророк, предвещающий «неслыханные перемены, невиданные мятежи». Ему был так дорог Блок именно тем, что уловил подземную работу рвущейся вперед жизни и запечатлел ее выразительно и оригинально. То же самое, но с поправкой на более раннее время, он ставит в заслугу Вагнеру. Такое метафизическое «будетлянство» можно назвать «поэтическим историцизмом»: поэт ни в какие законы истории не верит, а в творческую спонтанность жизни верит. И эта спонтанность открывается скорее поэту, «гуляке праздному», чем ученому. Но при этом Пастернак подчеркнуто отстраняется от «романтики», культивировавшей преувеличенную роль поэта в мироздании. Романтику он не приемлет потому, что она «вторична»: литература о литературе и т. п. Но порывает он и с позитивизмом как ее антиподом. И потому в представлении, что поэтов не должно быть много (в противовес Маяковскому), протягивает руку такому неистовому романтику, как Марина Цветаева (лучше, чтобы вообще был один поэт и тогда он действительно что-то вроде бога).

Опять Шопен не ищет выгод,

Но, окрыляясь на лету,

Один прокладывает выход

Из вероятья в правоту.

Лететь без крыльев вроде бы нельзя. Но Шопену можно: он в полете обзаводится крыльями! Полет без крыльев – падение. Шопен рискует разбиться, но бросается в свободный полет без крыльев. Однако успевает до касания с землей обрести их и сохранить парение. Крылья – награда за смелость.

В душе поэта музыка Шопена прозвучала ключом ко всей культуре XIX в. Она вдруг предстала ему как ее символ. Словами рассудка выразить это не просто: надо изучать, анализировать, сравнивать… А тут живое чувство Шопена как музыкальной иконы XIX столетия.

«Век спустя» душа Шопена оживает в душе поэта. И вот она, вполне рационально ясная, сухая формула нового – XX – века:

А век спустя, в самозащите

Задев за белые цветы,

Разбить о плиты общежитий

Плиту крылатой правоты.

«Крылатая правота», достигнутая окрылением на лету, выживавшая в XIX столетии, в XX, однако, разбивается: слишком уж мощные «плиты общежития» воздвиг этот век! «Социальный вопрос» был салонной темой в XIX в. Правда, порой он из салона и библиотеки выходил на улицы и строил там баррикады. Но подавляющей всех и вся плитой еще не стал, став ею только в XX в. вместе с мировой войной и русской революцией, когда эстетическая утопия мансард и салонов окончательно сменяется властвующей социальной утопией.


«Все расхищено, предано, продано» (А. Ахматова). Как точно о «плодах» перестройки, которая обрушится на Россию лет через 80 после того, как эти слова были сказаны!


XX век для России – век всяческих поражений, включая катастрофические, и одной великой победы. Каким будет XXI?


«Истинный вкус состоит не в безотчетном отвержении такого-то слова, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности» (Пушкин).


Когда ты что-нибудь пишешь, неважно что, делай все для того, чтобы, написав, мог воскликнуть: вот единственное, что от всего мною написанного останется!

Русская философия сегодня (вместо заключения)

Семинар «Русская философия (традиция и современность)», работающий с 2004 г., вполне может служить одним из «окон», позволяющим увидеть, что же представляет собой сегодня философия в России[553]. Благодаря такому «окну» открывается вид, прежде всего, на философствование, ориентирующееся на русскую религиозную мысль, что оправдано уже тем, что именно она выражает саму душу нашего отечественного любомудрия.

Вниманию читателя предлагается «свободная россыпь» (с. 109) мыслей и слов, очень разных, нередко несогласных друг с другом, но в то же время внутренне между собой связанных. Например, общей тенденцией, объединяющей авторов этого издания, выступает подчеркнутый методологический антиредукционизм, персонифицированным образцом которого может служить Новгородцев (1866–1924), никогда не пытавшийся «свести высшее к низшему» (с. 113).

В 40—50-е гг. прошлого столетия книги русских религиозных мыслителей найти было нелегко. Пробиться в спецхраны библиотек и архивов могли немногие. А связей с заграницей тогда еще не было. Поэтому многие ищущие философского просвещения молодые люди обращались, как это не раз случалось и раньше, например, с Герценом и его друзьями, к интеллектуальным богатствам Запада. В те годы западную философию у нас представляли преимущественно Маркс и те немецкие мыслители, на которых он опирался. Среди них первое место занимал тогда Гегель. В результате «тевтонское пленение», о котором выразительно, хотя и чрезмерно критически, пишет А. В. Соболев (с. 103–109), подчеркивая его неплодотворное для российской философской мысли воздействие, у нас явно затянулось. Но уже с 1960-х гг. началось постепенное высвобождение из-под власти неотразимого для философски ориентированного ума наследия немецкой классики. Началось оно не столько с переключения интереса тогдашней профессиональной философии на другие вершины собственно философской мысли, сколько с расширения кругозора и углубления всей нашей гуманитарной культуры. Начатое во многом благодаря политической «оттепели» движение мысли быстро вышло далеко за рамки неогуманистической версии марксизма как ее идеологического ориентира. Заслуживает внимания в этой связи и то характерное обстоятельство, что высвобождение от «тевтонского плена» в целом и в частности от марксистского его варианта активнее, чем в среде академических философов, происходило в меньшей степени по сравнению с ними «заидеологизированных» кругах интеллектуалов. Среди них нельзя не указать на естественно-научно образованных молодых людей, питавших стойкий интерес к философии и гуманитарной культуре. Именно представители этого круга впоследствии и составили ядро организаторов семинара и авторов рецензируемого сборника (А. Н. Паршин, С. М. Половинкин, В. П. Троицкий, А. В. Соболев, С. С. Демидов, В. П. Визгин).

Здесь следует обратить внимание на одну замечательную черту дискуссий и споров в неофициальной интеллектуальной среде молодежи тех давних лет. Бросается в глаза отсутствие чувства собственности на мысль – мысль, как и природа, мир или Бог, воспринимается как достояние всех. Отсюда необыкновенная откровенность, искренность, спонтанность в обмене мнениями и идеями, личностный характер интеллектуального общения, его интенсивность и глубина, что продуктивно не только в науке, но и, быть может, особенно в философии.

Какие же «кормчие звезды» взамен притушенных германских светил взошли для новых русских философов, составивших инициативную группу основателей семинара и авторов данного сборника его работ? Если все эти звезды представить единой суперзвездой, то ею будет русская культура в ее золотом и серебряном сиянии. «Три чуда мировой истории, – записывает Поль Валери в дневнике и перечисляет: – Эллада, итальянский Ренессанс и Россия XIX века!» (с. 55). Мы со своей стороны к России XIX в. присоединили бы и культуру Серебряного века, прежде всего ее религиозную философию. Солнцем новой системы духовных ценностей освещено, согрето, плодотворно пропитано все, что делалось участниками этого семинара и о чем им мечталось. Поворотным событием стало явление новой «вспышки», казалось бы, навсегда потушенных звезд русского религиозно-философского ренессанса. Раскройте, например, издающиеся сейчас «Дневники» Пришвина, и вы почувствуете, как этот русский мыслитель смотрел на круг своих современников – знаменитостей Серебряного века. Из расстрельной ямы 30-х гг., в которую, казалось, погрузилась тогда вся страна, они ему виделись канувшими в бездну забвения фигурами какого-то навсегда сгинувшего феерического театра. А вышло ведь все наоборот. Памятным всем явлением в этом поворотном событии стала публикация серии книг русских мыслителей «Из истории отечественной философской мысли», изданная журналом «Вопросы философии» в конце 80-х и в 90-х гг. прошлого века.