Дверь отворилась, вошел мужчина в белой куртке с латунными пуговицами. Он открыл дверь локтем: в руках у него был таз. Он обернулся — и Лизе узнала в нем Герта, что не особенно ее удивило. Она уже притерпелась к этому миру ужасов, как привыкаешь к физической боли. Может, на самом деле существует несколько версий одного и того же человека, и перед ней всего лишь его копия.
— Герт, — обратилась она к нему, — за что ты меня ненавидишь? Неужели забыл, как счастливы мы когда-то были?
— Я не Герт, — упрямо сказал он, — меня зовут Петерсен, я здешний санитар. Вам пора умыться.
Он поставил таз на табурет — вода была густая и мутная.
Окунув туда тряпку, он отвел ворот рубашки от ее шеи. Поводил по лицу, и она почувствовала, как кожа стягивается, словно от маски с яичным белком. Она принялась ощупывать лицо.
— Попробуешь это снять — сдерешь кожу, — зазвучал в репродукторе голос Гитте.
— Герт, прекрати, — испуганно приказала она, — иначе я обращусь в полицию.
— Ты собираешься искать помощи у банды детоубийц, — издевалась Гитте.
Герт молча, равнодушно подхватил таз и вышел из палаты. Не успел он прикрыть за собой дверь, как появилась женщина в больничной рубашке. Она держала вязание, а ее лицо было неряшливым и жизнерадостным, как у тех, кто посвятил себя другим настолько, что совсем не задумывается, какое лицо носить. Что одно, что другое — всё равно. Она села у кровати: комната моментально наполнилась тишиной. Все голоса затихли, из труб не доносилось ни звука. Женщина посмотрела на нее ласково и дружелюбно.
— Я пришла помочь, — произнесла она. — Я лежала здесь до вас и отлично знаю, каково это. Прежде и лучше всего вам нужно что-нибудь попить. Я сейчас принесу воды из-под крана, что-нибудь неотравленное.
Она оставила свое вязание и вышла. Лизе испытала невероятное облегчение: наконец-то рядом оказался человек совершенно здоровый и нормальный, прямо как она.
9
Пока она жадно пила воду, из спокойных глаз женщины на нее, казалось, смотрело ее собственное детство. Ей вспомнилась мать: по вечерам она сидела под лампой и пела, а отец тем временем спал на диване. Гостиная была островком света и безопасности в диком океане мира. Воспоминания разливались в голове теплом, которое вечно томилось там в ожидании, пока кто-нибудь его не пробудит. Женщина потрепала ее по щеке.
— Если спросят о голосах, скажите, что ничего не слышите. Это очень важно, — произнесла она широким приглушенным голосом.
— Бесполезно, ведь их слышат все, — удивилась Лизе.
— Ох, нет. — Она принялась лихо вязать, и в комнате слышалось лишь позвякиванье спиц. — Ваши голоса слышны только вам.
Ее голос звучал так уверенно, будто она объясняла, что у каждого есть своя зубная щетка.
— То есть доктор Йёргенсен тоже не может их слышать? — с надеждой спросила она.
— Естественно, нет. Скажите же ему наконец, что не слышите никаких голосов, кроме его собственного.
— Зачем?
— Иначе никогда не вернетесь домой. Если твердить о голосах, вас будут считать умалишенной.
— Но они сами хотят, чтобы я в это верила.
— И это понятно. Здесь же сумасшедший дом, без пациентов он существовать не может.
— Как же мне отсюда выбраться?
— Надо написать омбудсмену. Я поступила именно так и дожидаюсь ответа со дня на день. Но главное — потакайте вашим голосам. Нет смысла с ними ругаться, пока вы находитесь здесь.
Герт вошел с чашкой кофе и смёрребрёдом на подносе.
— А, вот вы где, — произнес он, наморщив лоб. — Вам нельзя к фру Мундус, ей нужен покой.
Женщина спокойно собрала вязание и вышла из комнаты, словно из картины, на которой была главным персонажем.
— Вам нужно позавтракать, — произнес Герт не своим голосом, а должно быть, принадлежавшим санитару, чью роль он разыгрывал.
— Да, — покорно согласилась она, рассматривая смёрребрёд: легкий зеленый оттенок и резкий запах аммиака. Как долго можно продержаться без еды? Голод не так страшен, как жажда. Может, та женщина принесет ей какой-нибудь неотравленной еды. Она представлялась единственной подругой, на которую можно положиться в этом аду, зная, что она точно не подведет.
Как только Герт снова исчез, за переговорной решеткой сразу же появилась Гитте.
— Тебе никогда не понять молодежи, — сказала она. — Таким писателям не выжить в новое время. Помнишь, два гимназиста брали у тебя интервью для школьной газеты? Спросили, почему ты никогда не участвуешь в злободневных дебатах? Помнишь, что ты им ответила? Процитировала Хемингуэя. Повтори.
Пока она пыталась вспомнить, что же тогда сказала, взгляд упал на руки Гитте, крепко вцепившиеся в решетку. Откуда-то явилась тревожная мысль: рук в мире вдвое больше, чем лиц. Слова тут же пришли на память — сильные, чистые и смелые.
— Пусть те, кто хочет, спасают мир, лишь бы тебе удалось понять его — отчетливо, ясно и как единое целое.
— Да, именно так ты и ответила, — удовлетворенно сказала Гитте. — Именно это предопределило твою участь. Хемингуэй выстрелил себе в голову. Он, как и ты, устарел. Принадлежал к миру мертвых. Жаль, здесь нет зеркала. Видела бы ты только свое лицо. Точно у трупа.
Бешенство заставило Лизе забыть все предосторожности.
— Ненавижу тебя, — выкрикнула она. — Давно надо было тебя вышвырнуть.
— Глупо с твоей стороны, — ласково ответила Гитте. — Ты еще увидишь, что я всего лишь пытаюсь тебя спасти. Но ты не способна сотрудничать.
Ее лицо исчезло, и немного погодя из-за пыточной решетки раздался крик Сёрена — отрывистый и хриплый. В ужасе она уставилась туда. Его лицо выглядело сморщенным и состарившимся, как у индийских детей в телепередачах о слаборазвитых странах. Она встретила его затравленный взгляд, полный безнадежности, словно мальчик уже отчаялся получить от нее хоть какую-то помощь.
— Сёрен, — заорала она, — беги из отделения и найди своего отца. Он здесь и поможет тебе вернуться домой.
Она дернула ремень, чтобы стянуть его через бедра, но ничего не вышло.
— Гитте, что ты с ним делаешь? — закричала она.
— Вырываю ногти, — ликующе ответила та. — Раз уж ты отказываешься нести свою долю страданий мира, это придется делать ему.
— Я готова, — отчаянно зарыдала она. — Я готова на все твои условия, только отпусти его.
— Оставайся равнодушной, — угрожающе велела Гитте. — В мире миллиарды детей, и две трети из них страдают. Прежде чем чувствовать что-либо к другим, сначала научись безразлично относиться к собственным детям.
— Да, — согласилась она, ощущая, как опустошилось ее сознание. — Отлично понимаю, что ты имеешь в виду.
Плач Сёрена удалялся, и ее отчаяние начало притупляться, жутко, дико, словно онемели все чувства.
— Я начала понимать, что ты имеешь в виду, — повторила она и неожиданно вспомнила, какое облегчение испытала, когда любовь к Герту исчезла и ей на смену пришло понятное благотворное равнодушие. Эхо давней печали скребком прошлось по сердцу, и во рту появился отвратительный слащавый привкус. Она осознала, что воспоминания о детстве Сёрена исчезли. Ей представилось лицо младенца, но точно так же это могло быть лицо любого ребенка, однажды увиденного в коляске на улице. Может, это доселе незнакомая ей форма любви? Она вспомнила одно стихотворение Фрёдинга:
Я себе любви купил за деньги,
Мне другой вовек не получить.
Но звените, трепетные струны,
О любви звените всё равно.
Ее глаза наполнились слезами. Все голоса исчезли, как и женщина, вязавшая возле ее постели. По телу сладким ядом разлилось приятное чувство усталости. Свет в комнате стал мутным, как вода в давно не чищенном аквариуме. Казалось, она находится здесь уже много лет и превратилась в старуху. При мысли, что самых пожилых пациентов здесь принято убивать, страх вернулся, словно закадычный друг, которому безразлично, отвечают ли ему взаимностью. Нужно выбраться отсюда — от этого зависит ее жизнь. Нужно, как и советовала та женщина, потакать им во всем. Но она не потакала Гитте. На мгновение ее пронзило чудовищное, вероломное осознание: так вот что случилось — она предала Сёрена. Воспоминания о его детстве болезненно накрыли ее; она знала, что сошла с ума, когда его плач гас в ушах отдаленным шумом, какой издавали на улице трамваи. Они со скрипом и скрежетом катились по ее голове: лица пассажиров опустели, словно дома, в которых уже давно не живут. Это были бедняки, променявшие свое время на деньги. Они получили определенную сумму за каждый час, и покупатели добавили это время к собственному — так богачи запасают провизию на случай мировой войны. По вечерам пассажиры трамваев участвовали в одобренных правительством развлечениях и испытывали вину, если не получали истинного удовольствия. Их смерть была скромной и уединенной, и они торопились влезть в нее, как в случайно подвернувшийся костюм, который, если им везло, приходился в пору. Ей же надо было брать их участи на себя, словно давно забытую привычку, которую после небольших усилий удавалось вернуть. Ведь теперь у нее не осталось ни дома, ни денег, ни влиятельных друзей — лишь разум, которого они изо всех сил старались ее лишить. Она вспомнила свой сон и голос доктора Йёргенсена: «Действительность существует только в вашей голове».
Тихий и стройный, как мысль, он пробрался в палату и сел у ее кровати. Выражение его карих глаз было хитрым, ненадежным — раньше она этого не замечала. Ее мать вечно твердила, что кареглазые люди коварны. Одна из тех ложных истин, от которой никак не удавалось отделаться.
— Когда вы немного успокоитесь, вас выпишут из этого отделения. Мы перевели вас сюда лишь затем, чтобы вы не мешали другим пациентам.
Она, не отвечая, разглядывала его руки, которые лежали на коленях точно два неживых предмета, ненадолго отложенные в сторону.
— У вас галлюцинации. Знаете, что это такое?
— Да, — ответила она настороженно. — Когда видишь и слышишь то, чего на самом деле не существует. Но это не про меня. Я не слышу никаких других голосов, кроме вашего.