Телевизор всё ревел — шли кадры войны во Вьетнаме. Изображение помутнело, и она снова увидела уставившееся на нее лицо Гитте. Похоже, та из бережливости купила себе пользованное — в надежде, что оно прослужит долго. Именно поэтому лица бедных людей выглядят так нелепо: на них сохраняются следы чужого детства, и всегда кажется, что оно было горьким и несчастным. Она опустила взгляд на стол и глубоко вздохнула, словно в комнате иссяк воздух.
— Пожалуй, я все-таки выпью бокальчик, — сказала она и поднялась.
Герт повернулся к ней.
— Если идешь в кухню, будь добра, загляни в комнату Гитте, нет ли там биографии Толстого на английском, — попросил он. — Я на днях дал ей почитать, хотя еще и сам не успел закончить.
— Хорошо, — ответила она, выходя, и ей показалось, что Герт и Ханне с облегчением обменялись смутной улыбкой, как будто нашли верное решение для сложной математической задачи. В длинном узком коридоре было так темно, что слабый свет горел целый день; она на мгновение остановилась, словно забыв, куда и зачем шла. Шум в ушах унялся, и тишина, как стих, заполнила ее голову. Она направилась мимо кухни в комнату Гитте. Закрыла за собой дверь, хотя ее и терзало болезненное предчувствие, что она не одна. На столе стоял магнитофон Могенса, мотающий порожнюю катушку. Он вместе с Гитте записал на нее домашнюю радиопостановку. Выключая магнитофон, она заметила таблетки — на комоде, там же, где видела их утром. Эта картина не оставляла ее с самого утра. Со страхом и волнением она уставилась на коричневую медицинскую склянку, пока реальность исчезала за ней, словно человек на перроне, когда поезд двигается. Из квартиры на цокольном этаже донеслись туманные голоса — о ее жильцах Гитте знала много плохого. Книга о Толстом, с закладкой внутри, лежала рядом с магнитофоном. Она открыла ее и прочла, чтó Гитте написала на клочке бумаги своим обезличенным почерком. «Толстой никогда не моется, а его жена фригидна». Некоторые страницы оставались склеенными. Не приходилось сомневаться, что именно Гитте извлекла для себя из текста, словно выудив у поэта его самую важную тайну. Она читала, как детектив ищет в квартире отдельные улики, нисколько не беспокоясь о целостной картине. Голоса снизу усилились, и, словно по принуждению, повинуясь чьей-то воле, Лизе опустилась на колени и приникла ухом к батарее.
— Она никогда не выходит из квартиры. Можешь мне не верить, но они пытаются свести ее с ума. Я подслушал, как ее муж и какая-то девушка об этом говорили.
Голос принадлежал мужчине. От ужаса Лизе задрожала всем телом, словно в лихорадке.
— На ее месте я бы обратилась в полицию. Это преступление, — теперь вступил женский голос.
— Нет, их способы точно вполне законны. Муж явно юрист.
— О чем вы тут болтаете?
Голос был старый, сиплый. Лизе вспомнила: по словам Гитте, мать в той семье совсем не слышала и остальные всегда разговаривали, будто той нет рядом.
— Заткнись, старуха, это тебя не касается.
Она с трудом поднялась и уперлась взглядом в стену, которая, казалось, несла на себе следы страдания и боли. Сердце панически колотилось. Нужно скрыться, пока катастрофа не накрыла ее. Неожиданно ее одолела страшная усталость, пришлось присесть на стул. Хотелось покоя, и она пыталась понять, в чем он заключается. Вспомнила вечера из детства, когда родители куда-то уходили. Тогда она записывала строки в альбом для стихов, который никто не должен был видеть. Она представила себе их, занятых чем-то другим. Покой — значит не существовать в сознании других людей. Они сидят и дожидаются, когда она примет таблетки. В детстве она всегда делала то, чего ждали от нее взрослые, но сейчас в ней горячим огненным столпом взвились упрямство и злость. Она не была готова к смерти. В жизни еще оставалось то, что она любила. Перед ней возникло потерянное лицо Сёрена. Он дорос до мира жестокости, рядом с которым она была единственной хрупкой опорой. Усталость и отчаяние покинули ее. Ей хотелось перехитрить их. Хотелось принять таблетки и позвонить доктору Йёргенсену, чтобы он положил ее в больницу. Там они ее не достанут. Она окажется среди добрых душ, на соседних койках будут лежать женщины, с которыми она сможет вести беседы о детях и любви, как с Надей, когда в юности они жили вместе. В больнице царит белый покой с эфирным запахом, в точности как при родах, когда они закончились и боль миновала. Охваченная мрачным возбуждением, она взяла склянку с таблетками. Надо перенести телефон в свою комнату так, чтобы никто не заметил. От этого зависит ее жизнь. Она на цыпочках прокралась по коридору к себе и поставила склянку на ночной столик. Вернулась в кухню за стаканом. Наполнила его водой в раковине в своей комнате. Затем, выдернув шнур из розетки над буфетом в коридоре, перенесла телефон к себе на подоконник и опустилась на колени, чтобы подключить его под кроватью. Она зажгла верхний свет, и он резко, слепяще скользнул ей под веки, точно едкая жидкость. Дверь столовой приоткрылась, и Герт крикнул:
— Ты где? Там что, нет книги?
— Есть, сейчас принесу.
Она побежала в комнату Гитте, схватила книгу, бросилась к Герту и положила биографию Толстого перед ним. Они по-прежнему смотрели телевизор; нужно с этим разделаться, пока передача не закончилась и Гитте с Могенсом не вернулись домой.
— Пожалуй, пойду прилягу, я устала, — произнесла она.
— Конечно. Спокойной ночи и хорошего сна.
Он бросил ей вслед взгляд, полный ироничной печали. Вот так он прощался с людьми, которым предстояло умереть, — подумала она. Он часто повторял, что в мире достаточно людей и книг. Добавлять к ним что-то новое — только повторяться. Любовь — всего лишь болезнь, на которую оглядываешься с ужасом. Исключением для него была только любовь к детям, избавленная от похоти. Еще он боготворил похоть без любви, поэтому чаще отдавал предпочтение проституткам, а не любовницам. Ее мысль соскользнула с него, когда она направилась к себе, бегло глянув на Ханне: та сидела, прикусив большой палец, захваченная каким-то фильмом.
В телефонной книжке она отыскала номер доктора Йёргенсена. Надежда прокралась в нее мелодичными нежными фразами, злость улеглась, словно собака на свое место. Она надела ночную рубашку. Легла в постель со склянкой в руке. Такие белые и невинные — она не стала их считать. Не раздумывая, проглотила все сразу, запив водой. Она не знала, как быстро они подействуют, но, возможно, времени не оставалось. Она подняла трубку и попросила соединить ее с доктором. Ответил женский голос.
— Пригласите, пожалуйста, доктора Йёргенсена, — вежливо сказала она. — Это Лизе Мундус.
— Секунду.
В телефоне что-то жужжало; казалось, одновременно смеется толпа людей. Может, у него гости.
— Доктор Йёргенсен, слушаю вас, — его голос звучал радостно и уверенно.
— Это Лизе Мундус. Я приняла горсть снотворного и теперь не знаю, что делать. Я не хочу умирать.
— Хорошо, — ответил он, словно давно этого ожидал. — Сейчас же отправлю скорую.
Он засмеялся, как будто только что узнал от нее шутку века. Лизе отняла трубку от уха и уставилась на нее. Звук был такой, словно стекло рассыпалось на тысячи осколков, и ее снова захлестнул страх. Она положила трубку — смех Герта и Ханне доносился до нее, пробиваясь через шум телевизора. Преисподняя окутала ее, и она спрятала голову в ладонях. Слезы ползли по щекам, и казалось, лицо тает, течет сквозь пальцы.
5
Маленькие балерины кружились на траве, в их движениях были невинность и очарование, словно в них еще оставалось материнское молоко. Они танцевали в ритм музыки, слышной им одним. Их переливчатые юбки вздымало ветром, абсолютно одинаковые увлеченные лица хранили серьезное выражение, как будто ничто не могло их потревожить. Трава казалась зеленее, чем где бы то ни было, за исключение разве что газона в Сёндермаркен[3] из ее детства: здесь по воскресеньям она лежала на животе между родителями, чей молодой смех наполнял весь мир. Неожиданно на лужайку упала длинная тень, словно грозовые тучи потянулись мимо яркого солнца. Огромный полицейский появился из-за деревьев, стоявших позади, и направился к девочкам резкими шагами заводного робота. Танцовщицы, похоже, совсем его не замечали. Он подошел к одной из них, как раз когда ее юбка цвета карри взметнулась, обнажив золотистые ноги: голени зрело круглились как у взрослой девушки. Что-то остро блеснуло в воздухе, и девочка куклой упала на землю. В ее спине торчал нож, а на траве красным полыхающим цветком растекалась кровь. Полицейский потеребил ширинку брюк и набросился на убитую девочку: ее лицо медленно повернулось, как у спящих, чей сон никто не способен нарушить. Она увидела, что это Ханне, и ей захотелось закричать, но получался лишь слабый шепот. Другие дети продолжали свой танец, словно ничего не заметив. Она хотела было подняться, но что-то крепко удерживало ее за талию. Совсем рядом раздался голос, отчетливый и властный:
— Вы проснулись? Вы знаете, где вы?
Перед ней мельтешило что-то белое, размытое. Она вгляделась: лицо, гладкое и свежее, словно только что снесенное яйцо.
— Да, — ответила она. Голосовые связки были сухими как солома. Страшная картина исчезла: она осознала, что ей всё приснилось. Когда она слышала или видела что-то неположенное, ей постоянно твердили, что это лишь сон.
— Да, — с трудом повторила она, заслоняясь руками от режущего глаза света. — Но я не знаю, где я.
— В отделении токсикологии. Вы пролежали без сознания два дня.
Неожиданно она всё вспомнила и облегченно улыбнулась. Она ускользнула от них, выпала из их памяти, словно рыба через прореху в сети. Раньше ее не существовало для этой девушки с яйцевидным лицом.
— Как вас зовут? — задумчиво спросила она и повторила вопрос чуть громче, заметив, что молодая медсестра отвернулась и смотрит на пузырящуюся фиолетовую жидкость в стеклянном цилиндре, который висел над другой койкой. Там лежала голая женщина с темной и изношенной, как у пожилого индийца, кожей. Она спала с открытым ртом, из которого вырывался свистящий звук вроде того, что издавали, сунув в рот пальцы, мальчишки с улицы ее детства. Игла была закреплена пластырем на тыльной стороне ладони, и резиновая трубка соединяла ее с аппаратом — жидкость вздымалась и опадала в ритме, на котором медсестра сосредоточила всё свое внимание.