Теперь я приведу некоторые данные, косвенно подтверждающие правильность и перспективность избранного направления. Эти сведения касаются так называемых ранних форм антиобщественного поведения подростков, которые являются как бы первым звонком, предупреждающим об опасности. Так вот, по данным одного конкретного исследования, проведенного институтом Прокуратуры СССР, из каждых ста несовершеннолетних, осужденных за преступления, двое когда-то начинали с картежных игр, один — с употребления вина, двое — с мелких краж у товарищей по школе или у соседей по дому, один — с бросания камней в проходящие мимо поезда и так далее. Но самой кричащей и неожиданной оказалась цифра «бегунов»: семьдесят четыре подростка уходили и убегали из родного дома, прежде чем пойти на преступление.
Стало быть, именно в семье и, вероятно, в школе завязывается тот роковой конфликтный узел из социальных и психологических причин, развязка которого приводит к трагическому финалу.
К сожалению, большего нам цифры не говорят: при всей своей красноречивости они не содержат открытий, а только указывают место, где можно их сделать.
ЗАМЫСЕЛ. 12 декабря 1972 года, около 11 вечера, Надежда Рощина возвращалась домой от подруги. Она сошла с автобуса, перебежала улицу и направилась в переулок. В руках у нее была сумочка, и Рощина невольно сжала ее, когда увидела впереди человека. Переулок был пуст, под ногами у Рощиной хрустел снег, тускло светил на углу одинокий фонарь. Человек был неподвижен, он стоял у витрины овощного магазина, и вопреки логике, но в точном соответствии с законами страха, Рощина вместо того, чтобы ускорить шаг, его замедлила. Человек молча пропустил девушку, но вскинул голову в черной каракулевой шапке с опущенным козырьком, потому что, наверное, козырек мешал ему смотреть, а смотреть было нужно, хотя этот же козырек не позволил Рощиной разглядеть лицо незнакомца. И тоскливое предчувствие сжало сердце девушки.
Она сделала шаг, второй, третий, и в этот момент человек, оттолкнувшись спиной от витрины, как-то сбоку приблизился к ней и молча ударил рукой по сумке. Сумка, однако, не упала, и он тут же сказал: «Молчи. Убью». Его голос прозвучал потрясающе бесстрастно, как если бы он произнес: «Снег идет. Зима». И жуткий страх перехватил горло Рощиной, и вновь вопреки логике она еще крепче сжала сумку. Тогда он, почувствовав сопротивление, снова ударил, но уже не рукой, а ножом.
Тут же брызнула кровь, тепло которой Рощина ощутила, хотя никакой боли не было. Сумка упала, человек нагнулся, поднял ее и не пошел, а мерзкой рысцой побежал по переулку. Девушка машинально сделала за ним несколько шагов, словно трусливый бег незнакомца развязал ей ноги. Когда он заворачивал за угол, Рощина даже негромко произнесла: «Отдай!» — и только в этот момент почувствовала нестерпимую боль.
Утром следующего дня она сидела в отделении милиции положив забинтованную кисть на колени и поглаживая ее здоровой рукой, как котенка. Дежурный, молодой милиционер писал протокол, а когда по коридору кто-то протопал коваными сапогами, крикнул: «Олег Павлович!» Дверь отворилась, вошел старший лейтенант милиции, и дежурный, кивнув на Рощину, сказал: «Еще одна». Вошедший почему-то сразу все понял и ухмыльнулся. «В черной каракулевой шапке? — сказал он Рощиной. — А козырек вот так?» Рощина удивилась и даже привстала: «Вы его знаете?!» Старший лейтенант странно посмотрел на нее, сказал: «А вы?» — и пошел из дежурки. У порога он, однако, остановился и произнес: «Кричать надо. Караул! Без крика и мы глухие. У нас у каждого по два уха и по два глаза, а вы все думаете, что по десять. Поняла?» Рощина сказала: «Поняла». Старший лейтенант немного смягчился и спросил: «Чего там было-то, в сумке?» — «Помада, — быстро ответила девушка, — потом комсомольский билет, клипсы, пропуск и это, записная книжка». — «Деньги были?» — вмешался дежурный. «Да, — повернулась к нему Рощина. — Три с мелочью. Еще неделю жить до получки». — «Ладно, — сказал старший лейтенант. — О деньгах забудь, а документы он обычно подбрасывает». И ушел.
С этого эпизода можно начать нашу повесть, а можно и с другого, выбор богатый. Но так как читателю обещана не простая по жанру повесть, а социально-педагогическая, я должен предупредить заранее, что искать таинственного человека в черной каракулевой шапке с опущенным козырьком не буду, а попытаюсь установить причины, которые привели его 12 декабря 1972 года в 11 вечера на автобусную остановку «с целью грабежа», как пишется в таких случаях в протоколах допроса.
Мой замысел прост: вместе с читателем проследить жизненный путь грабителя и нащупать «горячие точки» его преступной судьбы.
Описанный выше эпизод документален, за исключением, быть может, скромного домысла в виде скрипящего под ногами снега и одинокого уличного фонаря с тусклым светом. Правда, позже я был в этом переулке, но в летнюю пору, не зимой, а фонари сосчитать не догадался, боюсь, их было больше. Зато действующие лица реальны: двадцатилетняя Надежда Рощина, контролер ОТК радиозавода, и дежурный по отделению Игорь Иванович Зацепко, и старший лейтенант Олег Павлович Шуров, работник детской комнаты милиции, и, конечно же, человек в черной каракулевой шапке. Его имя Андрей, фамилия — Малахов, он 1957 года рождения и в то время, к которому относится описанный эпизод, учился в 8-м классе «Б» 16-й средней школы.
ПОЛАГАЮ НА ЭТОМ ВВЕДЕНИЕ ЧИТАТЕЛЯ В ТЕМУ ИСЧЕРПАННЫМ.
I. В КОЛОНИИ
ФОРМАТ «ТРИ НА ЧЕТЫРЕ». Я сидел в маленькой комнате психолога, имеющей небольшое зарешеченное окно. Ко мне по очереди водили колонистов, и вот однажды привели Малахова, но я прерву сам себя, чтобы сказать несколько слов о том, какие соображения привели меня в колонию.
Сначала я решил было идти не по следам событий, а рядом с ними. Работники милиции предложили заманчивый вариант: они берут меня на тщательно подготовленную операцию, я наблюдаю будущего героя повести «в работе», потом присутствую при его задержании, посещаю в камере следственного изолятора, а затем — говорили они — будет суд, во время которого я смогу познакомиться с родными и товарищами подсудимого.
От этого плана пришлось отказаться. Прошлое преступника интересовало меня больше, чем настоящее, между тем обращаться к нему с расспросами в столь сложный для него момент я, конечно, не мог, и ему вряд ли было до бесстрастных воспоминаний. По свидетельству Достоевского, душевное состояние подсудимых всегда тяжелее, чем у «решенных», а я искал как раз человека, уже принявшего свою судьбу и успокоенного приговором. Степень его откровенности, полагал я, будет неизмеримо выше, психологическое состояние уравновешенней, раскаяние — налицо, а воспоминания, очень важные для меня, станут и для него источником сил на будущее.
Пусть не смущает читателя то обстоятельство, что я откровенно втягиваю его в авторскую «кухню». Конечно, можно было бы сделать приглашение к столу, когда «кушать подано», но это неправильно. В нашей повести, освобожденной от погонь, засад и перестрелок, драматургия событий будет развиваться не за счет внешнего сюжета, а за счет внутреннего, который, как известно, двигается только мыслью. Значит, читатель должен быть в курсе каждого шага автора, чтобы вместе с ним искать, терять, сомневаться, на что-то рассчитывать, разочаровываться, в чем-то утверждаться — одним словом, вместе с ним думать.
Итак, я приехал за героем в колонию. Передо мной положили папки с «делами» колонистов, но я не столько читал копии судебных приговоров, сколько вглядывался в фотографии «три на четыре», пытаясь угадать, кто из них поможет мое добираться до истины. Увы, никто! У подростков были очень разные лица, но с поразительно одинаковым специфическим выражением недетскости, пустоты и, я бы даже сказал, тупости — выражением, лишенным намека на мысль. Это очень меня пугало, хотя я знал, что среди осужденных могу встретить не более пяти процентов умственно отсталых. Неужто социологи ошиблись?
Когда же их стали ко мне приводить, фотографии «ожили», и я убедился, что опасения мои напрасны. Ведь это были не любительские снимки, сделанные во дворе родного дома, а работа тюремного фотографа: фас и профиль, и дощечка в руках с именем и фамилией, и тяжкий груз содеянного, и психологическая придавленность от самого факта нахождения в тюрьме, и невеселая перспектива несколько лет прожить в неволе — разве все это может не отразиться на внешности человека? Но стоило им задуматься над моими вопросами, стоило на мгновение отвлечься от своей печальной участи, как нечто живое и человеческое мелькало в глазах, и лоб становился выше, и все лицо принимало типично детское выражение, и сам я в такие моменты забывал о том, что имею дело с людьми, совершившими жестокие и отвратительные преступления, за которые и попали они в эту колонию «усиленного режима», куда с пустяками не присылали.
У каждого из них, не могу не вспомнить Ф. Достоевского, «была своя повесть, смутная и тяжелая, как угар от вчерашнего хмеля». Я слушал, записывал бесконечные «истории жизни» и чувствовал при этом, что они почти не лгут. Я говорю «почти», так как не имел возможности оперативно проверить правдивость их слов, а «поправку на ложь» просто обязан был делать. Ведь они, во-первых, естественно, боялись ухудшить свое положение в колонии, а потому либо придерживали язык за зубами, либо слегка приукрашивали себя и действительность. Во-вторых, они так же естественно надеялись получить от меня хоть какую-нибудь льготу за «красочный рассказ»: дополнительное свидание с родными, пачку сигарет, на худой конец — возможность покурить вместе со мной, и, уходя, почти каждый из них говорил: «Вызовите меня еще, я такое расскажу!» — потому что беседа была для них счастливой возможностью освободиться на какое-то время от работы. Наконец, в-третьих, они боялись ненароком выдать товарищей, избежавших суда и пока уцелевших на свободе, так как не знали, кто я такой и почему интересуюсь их прошлым, то ли из научных соображений, то ли продол