Жора это знание отчасти в себя вобрал. Опосредованно.
Жора одет в мешковатое хламьё в стиле хип-хоп, для подростков-акселератов размера икс-икс-эль, детей же химией пичкают, чисто полуфабрикаты, прав Славян. Носит ещё очки на пол-лица, кепарик, он, в принципе, и без одежды сам на себя не похож, но страхуется. Жора в подземном переходе на Сенной накупил дешёвых подарочных коробок, ленты бантиком. А к порогу Хлыстуновых принёс их и стал караваном выкладывать.
Коробку на коврик у парадной двери.
Коробку в коридоре, ближе к лестнице.
Уголок коробки чтоб торчал у ступени, и вниз коробку, и ещё одну… Сюрприз. Это самая тупая замануха, а вот поди ж ты — на баб действует независимо от возраста и ума. Меж коробок сыпет конфетти, блёсток, распыляет женские духи: типа тут не опасно, слышишь, женщина? Тут не потным боровом пахнет, а женщиной, такой же, как ты: «лё амбре»? «фемме роча»? Короче, Рита, жмапель Жора, считай, полгода минуло, а мент всё-таки тебя тормозит.
Нажать на дверной звонок. Соловьиная трель: утю-тю-тю-тю-тю. Жора спускается на половину пролёта вниз. Занимает выжидательную позицию в нише для хранения велосипедов и колясок. Втянуть мамон! Держаться спиной к камере наблюдения, и здорово, что консьержа отвлёк один школьник за косарь, но времени в обрез.
«Ого, эт что? — пронзительный голос Риты Хлыстуновой. — Нин, ты? У племянницы день рождения-то завтра, Нин! Ха-х, ну надо же… вот ты выдумщица! Голос хоть подай; что тут у нас…» — и Рита приближается. Лишь бы батюшка не выскочил. Отец Сергий может оказать сопротивление. Жора ему и в хлебосольной ипостаси не противник, батюшка на хлебе и кагоре разбух ещё в семинарии, а стрелять нельзя.
Рита ступает на лестницу. Она в шёлковом халате и махровых банных тапочках, от бабы идёт старый эффект, как если бы звезда потухла, а свет на землю ещё льётся. Рита скукожена временем, каре молодит вполсилы, крашенная в платину, высушивается как урюк, ноги костистые, колени бугристые, а вот властность, наоборот, всё больше прёт. Полюбовался и хватит. Жора наваливается, облепляет её, зажимает рукой рот, она кусает, а ему не больно, лапа у мента из многослойного теста, а глазки — изюм в подгоревшем мучном разрезе, крик тонет, глохнет в мягком его теле, тонкая Рита — толстый Жора: бритва и булочка.
Жора шепчет на ухо: заткнись, убью нахер. Не работает. Тогда чуть приотпустил и — опа — дубиночкой под затылок. Уф. Согнуть бабу, запихать в хоккейную сумку. Третий этаж. Второй этаж. Первый этаж. Уф. Глядь в вестибюль, а там в окне: благообразный старик-консьерж над пацаном склонился, осматривает его ногу, это специально, чтоб отвлечь, ногу намазали свиной кровью, мол, школьник упал с велика, надо помощь оказать, и ничего, что он не местный… Что с лифтом? Вжух: «…двери закрываются…» Значит, народ на лестнице не покажется. Пора.
Жора выходит.
Чпок! — сумку в салон назад, проверить: руки связать, ноги связать, рот заклеить, мешок на голову, делов-то, и закрыть с щёлочкой.
Жора выруливает с парковки. Ему не нравится эта тачка: тесно в салоне и обзора маловато. Дело, правда, не в кузове, это щёки просто к глазам подбираются, веки тяжелеют. Но Жора пока и тело считает за чужую машину, верит, что форму тоже можно продать, а приобрести получше, через диету там, тренажёрку… За кольцевой он поменяет машину. Повезёт груз в одну избу рядом с посёлком, которую Слава наметил. Закрытая заброшенная шашлычная с вывеской «Дон Хосе». Азербайджанцы держали, что ли.
Он сам себе кивает: не дома же людей мучительно убивать.
Жора понятливый. Жора хочет есть.
«Дон Хосе» немало портит вид из окна. Не зря Мила рвалась его сжечь втихаря, а Слава её сёк и приструнял. Кафе прям на трассе Питер-Всеволожск, от дома, может, полкилометра, а от кенотафа вообще рукой подать. Если кафешку всё-таки поджечь, ветер мигом швырнёт пламя в поле ржи. И погорит этот дикий треугольник сухостоем вплоть до ровных грядок, где выращивают капусту со свёклой, до оврага и ограждения трассы.
А стела с гравировкой «Мила» не погорит.
Слава идёт мимо шиномонтажа и продажи запчастей для фур. Пинает треснувшие шишки, вздымает пыль, щурится в зное, наконец-то лето в Питере. «Дон Хосе» собрали из клеёного бруса, а где не хватило — тупо вагонка. Пологое крыльцо: перила отломаны — торчат жалкие пеньки, на ступенях смазанные следы крови. Окна фасада щерятся битым стеклом. Рядом пустующая конура: на цепи ещё нежится дух кавказской овчарки.
Жора не чует, а Слава чует: псину тоже в поле завалили, да, Мила?
Агась, бобика там в клочья мудак один из ружья, я тебе показывала.
Жора прикипает взглядом к пластиковому пакету с последней буханкой. Почему не в авоське? Чтоб зря запах не тратил? Какой-то опасный хлеб? С ним что-то не так… Сердце прирученного мента бьётся в невыразимой тревоге. Подсказывает, что это последний хлеб на свете, а там конец. Сердце знает, а ум пока в отключке, пенится, клокочет.
Входят.
Рита Хлыстунова сидит на стуле посреди залы.
Пекарь стягивает мешок, вынимает кляп, подтирает ей слюни, осматривает.
— Ты этим её не вернёшь, Слав, — говорит Рита Хлыстунова.
Жора, как южный джентльмен, цокает языком от восхищения: истинная бизнес-леди на переговорах. Глядь на халат: даже не обоссалась по пути. И Славу не боится, хотя видок у булочника — лучше объехать и перекреститься.
— Я ни о чём не жалею. Лёша тоже ни о чём не жалеет. Это происшествие; так сложилось. Слава, я не справилась с управлением, было мокрое покрытие, твоя жена могла уйти правее. Я говорила тебе тогда. Говорила на суде. Мне не западло повторить, но извиняться я не буду.
Жора аж присвистывает: ну, мать!
— Выйди, посторожи.
Жора дуется, выходит, обволакивая плечами дверной проём, как улитка.
— Что скажешь? — сипит Слава, оглядываясь через плечо.
Пальцы его тарабанят по пакету какой-то повторяющийся ритм.
— Ты болен, ты сам себя допёк, а ведь такой молодой. Ты ещё можешь жизнь заново начать. Найди жену, нарожай детей. Да что там! — хочешь, я с юристами подумаю, как бизнес тебе вернуть? Ты больше той сетью не владеешь, да?.. Могу инвестировать в новую. Знаю, что ты талант, тебя уважали, хотя ты долго не окупался.
Слава кивает, вынимает из пакета хлеб, нож, режет корку.
Равномерная пористость мякиша: не крошится, не липнет, эластичен. Он похож на соты медоносного улья и так же хранит сладость и жало. Хлеб в меру влажен, правильной формы, без пятен и пузырьков. Корка чёрная и твёрдая. Изгибается выжженной, усыпанной золой и пеплом бранью. Но — ни подгорелостей, ни каверн и пустот. Взрытые окопы и воронки от снарядов давно смешаны, растёрты старательной рукой. Лишь пряные семена раскатаны поверху корки: картечь кориандра.
Пороховой дым войны и кислая горечь утраты.
Бородинский.
— Хочешь, Слава, — приведу сюда Лёшу? Одного? Звонок — и он примчится. Потолкуете как мужики, а? Лёша — светлый человек, он меня простил, он себя простил. Дай позвонить, Лёша и тебя простит.
Слава не отвечает, потому что леди в красном заводит свой танец.
Время разматывает вспять.
Рожь превращается в ржавчину, та кроет металл, запах крови облепляет платьем, оно — ярое пламя.
— Ты же с грехом не проживёшь, Слава. Ты для людей трудишься, а с таким грузом… нет, не проживёшь. Ты — кормилец, а не мститель.
Отец Сергий для неё «Лёша». Что знает Слава о Лёше? Да ничего, слухи, пустяки. Знакомый майор жёниной маман говорил: не рыпайся на эту парочку. Конечно, священник был за рулём, кто ещё? От него был выхлоп, от божьего представителя. Им закон побоку, у них право, а у нас лево.
У Лёши есть жена Рита.
У Славы нет жены Милы.
Какой во всём этом смысл?
Не отвлекайся, Славян. Вылезай из моего декольте и суку эту профессионально рассмотри.
Ухоженная Рита, прошаренная баба из мира Рынка. Она ещё зубы заговаривает, позу держит, а Слава в ней находит сплошь дефекты. Тусклую корку переменчивой твёрдости: здесь не гнётся, а тут даёт слабину, угрожая грыжей. Трещины, разрывы мякиша, вздутость — это от страха, брожение совести. Внутри себя она не просто беспокойна, она брыкается, извивается, порядком изношена. На привычной воле тянет: тогда откупились, отобьёмся сейчас, а вечером празднуем и — по новой. Её подновляют курорты, салоны и врачи, но это всё наносное; улучшители.
Рита уже поломана, потому что убила. Теперь томится на малом огне, доходит, готова пойти в утиль.
Что ж такое.
На язык лишь триады слов и лезут.
Такой брак, известное дело, отправляют на переделку, говорит Мила, в хрустящие палочки или в сухари.
— Лучше в сухари, — говорит Слава.
Снимает с шеи Риты золотой крест. Убирает в карман.
Подносит хлеб к искусанным устам, Рита послушно открывает рот: надо не рыпаться, а делать как просит, он же сумасшедший. Но, может, и одумается… её уже ищут, тянуть время…
Рита жуёт и проглатывает.
Затем открывает рот.
Она кричит, и из глотки своей, как из зёва духовки, обдаёт столовую ароматом пекущегося бородинского. Горло светится изнутри шмелиным брюшком. Рита вибрирует, гудит раскалённой трубой. Слышны ноты ржаного теста, рвущаяся в утробе картечь кориандра, кислый привкус закваски. Рита ревёт, глаза выдавливает на скулы и пропекает, губы — устье вулкана, она ревёт и ревёт, заземляя, понижая тон, и сильнее плавится тело, оплывает, пригорает, прикипая к стулу, так что деревянная спинка вдаётся дыбой в отслаивающееся мясо спины, жир ягодиц мутной жёлтой жижей стекает по ножкам, от горящих стоп её занимаются половицы.
Огонь скачет по полу, с разбегу на стены и лижет.
Огонь закручивается вихрем под потолок.
Слава выходит наружу.
— Набери его.
— Вот, держи.
— Алло. Это я. Помнишь меня?.. Где ты сбил мою жену — помнишь?.. Мне повторить, Лёша? Здесь есть кафе на трассе, с красной крышей… Найдёшь, оно уже горит. Твоя внутри. Ждём.