— Слушай, у батюшки, может, пушка есть.
— Ага.
— Возьмёшь мою, Слав?
— Незачем… Видишь доски от забора? Оторви и по две слева-справа брось на крыльцо. Поперёк ступеней, типа как трамплин.
— На крыльцо?
— На крыльцо. Оно низкое, по-моему, так и просится.
Жора суетится, исполняет, его манит последний кусок хлеба, только запах опаснее, это другой хлеб. Доски он вырывает, матерится, дерево необработанное, так и режется.
Слава оборачивается к горящему дому.
— Я всё правильно ему передал? Рита? Ведь ты хочешь, чтобы он приехал?
«Дон Хосе» будто кивает, роняя вывеску на козырёк крыльца. Крыша трещит и медленно проседает внутрь.
Она тут, ждёт своего. Знаешь, Славян, больно резво ты с ними, не находишь?
— Они с тобой ещё быстрее.
Тоже верно… Смотрю на крыльцо, знаешь, такой ты пандус для батюшки выдумал.
Кто-то из шиномонтажа бежит к горящему «Дону», чешет в башке, уходит. Автобус проезжает, окна нараспашку, за стеклом докучливые лица томятся. Пружинит почва под ногами, трава желтеет. Вот и пенёк удобный; в машину к Жоре Слава не хочет.
Присаживается.
Достаёт коробок спичек и сигарету. Оглядывается на кенотаф: блестит. Близко. Взвешивает на ладони крестик Хлыстуновой и представляет, как священник мчится через город.
Отец Сергий поседел вмиг — здоровенный лунь. Не пропускает пешеходов; не тормозит на перекрёстках. Он врубается в поток на эстакаде, словно в припадке. Протискиваясь скорее сквозь ряды машин, скрежещет боком по ограждению. Искры секут, и люди на пешеходной зоне шарахаются к балюстраде.
Ещё сигарета.
Двести лошадей упорно тащат сминаемый кузов к выезду.
Отец Сергий вываливается из устья развязки в круговое движение, нарушая строй. Резко берёт влево, еле справляется с управлением. Он шепчет «Отче наш», а резина оставляет жжёный след прописной завитушкой. Он повторяет в исступлении имя супруги. Крест сбивается за шею и натягивает цепь удавкой — поперёк кадыка. Машина чудом не переворачивается.
Ещё сигарета.
Сирена — и ближний патруль стартует, преследует, орёт в мегафон.
Может быть, они его догонят. Если не перехватят на набережной, то на трассе он оторвётся.
Посмотрим…
А вот и батюшка.
Выскакивает из того самого джипа, вон те вмятины на передке… Подбегает к кафе. Полыхает так люто, что священника отбрасывает, опаляет бороду. Одной рукой он закрывает растёкшееся лицо, другой шарит в воздухе, словно стараясь нащупать невидимые двери. Из окон «Дона» чадит горький дым — плавится пластиковая отделка. Отец Сергий затравленным зверем бежит за угол, кругом, кругом. Ищет запасный выход. Поскользнувшись, валится на забор и ломает пару досок. Тут же вскакивает, несётся дальше по часовой стрелке.
Между священником и Славой шагов тридцать.
Но всё его внимание приковано к горящему зданию. Его душат рыдания, опять бросается ко входу, не замечает, как тлеет ряса. Наконец хватается за цепь и рвёт с шеи золотой крест. Как будто так легче дышать или бороться. Швыряет крест в траву, та дымится. Раздуваются бычьи ноздри, батюшка мотает головой и трясётся.
С хрустальным звоном внутри домика что-то бьётся.
Алексей Хлыстунов поворачивается спиной к пожару и застывает. Вдалеке ноет сирена. Народ бежит от автобусной остановки, и проезжая фура заливается истерическим гудком: прочь с дороги! Хлыстунов стоит между костром и огнями джипа. Горят фары ближнего света. От них не слезятся глаза, не рвёт душу. Хлыстунов усаживается в машину. Задний ход. Выезд на трассу.
Слава невольно проникается уважением.
Слава выходит к фасаду, на виду, а Хлыстунов отъезжает. Он мог бы разогнаться и врезаться в Славу, но это незачем, и пекарь чувствует, что устал, устал, а вовсе не удовлетворён.
Хлыстунов давит на газ, разгоняется и врезается в горящее кафе ровно посерёдке. В низкое и ладное крылечко. Уложенные Жорой доски стелются под джипом трамплином. Сдюжили — и джип с рёвом пробивает дверь и стену столовой. Вязнет в огне.
Домик рушится.
Пламя обнимает Хлыстунова красными языками, вынимает из машины, слизывает рясу, слизывает бороду, несёт к очагу. Размахнувшись, Слава со злостью бросает ему вслед последний кусок хлеба. Злится — просто чтобы хоть что-то делать. Сигареты кончились.
Слава находит на газоне золотой крест священника. Убирает в карман.
— А мне ещё долго? — включается Жора из тачки. — У меня жена будет рожать. А я есть не могу ничего, кроме твоего. Всё, что в магазе, — мимо! С утра сунулся в макдачную, знаешь как вывернуло? Мне как жить, Слав?
— До потери органолептических, Жор.
Слава идёт полем к кенотафу. Кафе горит, пламя не унимается. Пожарная бригада мчится из сорок четвёртого отделения, километров пятнадцать пилить.
Жора вынимает пистолет, прицеливается в сутулую спину, но тут же опускает.
— А ты ещё можешь испечь?
— Не могу.
Жора опять прицеливается в спину, но опускает пистолет, всхлипывает.
— Пекарь, а что будешь делать?
— Не буду печь.
— Э-э, а тебя посадят.
Молчит.
— Я не хочу умирать, Слав.
Молчит.
— Мне-то что делать, а?!
Жара стоит редкая для Питера. Огонь вкрадчиво шуршит от кафе по полю. Рожь колосится как ни в чём не бывало. Люди бегут, люди машут руками, забывают о голоде, о себе. Если пожарные не успеют, ближние лавки и поле сгорят. А вот стела с гравировкой «Мила» останется.
А тот, кто её обнимает, чик ту чик, сгорит.
Если пожарные не успеют.
Георгий рвёт с шеи крест.
Папа разбирался
Нечет
Демон ненавидел лето, а может, то был расцвет его сил: всё увеличивалось, всё распирало, хохотало от жары. И сам он так появился перед Светланой — в дрожащем мареве от напружиненного битума. Он вылез из-под асфальтного катка, из тонкой трещины в полотне, когда нерадивых рабочих Дорстроя разморило в тени автобусной остановки по маршруту 192. То станет скверный участок дороги…
Светлана была высокой, как башня удовольствий.
Он был поначалу с указательный палец, но, попав под солнце, нагрелся и увеличился, стал белобрысый и выцветший, ниже её на голову.
Белые брюки — стрелками прохожих резать, — белая жилетка, белый пиджак, белая шляпа с атласной лентой по тулье. Он был бос, обувь — это для смертных, он потянулся к её сумке. Что там? — морковь, брюква, сплошь дачные корнеплоды.
— Выбор моей дамы-крестьянки! — демон захохотал. — Я буду его уважать.
Светлана умудрилась здоровенный турецкий баул завести за спину, отшатнулась, но вот беда, вот фокус — он сам оказался у неё за спиной, сумка уже была у него на плече, и её шершавые бока и пыльные углы не оставляли и следа на костюме подлеца.
— Вам не следует таскать тяжести, — сказал он и добавил: — Я знаю, где вы живёте, давайте туда не пойдём?..
— А куда пойдём?
Ей вообще-то двадцать один, у неё только один был. Тот, что в самоволке успел набедокурить, они были знакомы со школы. Светлана хотела романтики, солдат хотел Светлану, они выпили пива из бутылок. Прижал её к ограде, а там гремел, стравливал пар Колпинский трубный завод. Слева от раскачивающейся Светланы плескался арычок, справа сигналили в такт редкие ночные авто, а романтика ей чуть голову меж прутьев не зажала…
Нет, этот был другой.
— А как вас зовут?
И он захохотал опять и ответил, что никогда-никогда не поймёт русскую женщину, поэтому русская женщина в безопасности. Улыбнулся ей в душу, и вспыхнула трансформаторная будка, заискрили провода меж столбов линии электропередач, она, испугавшись, схватилась за его локоть, вороны сломались и посыпались оземь за их спинами. Они пошли по Механической, чёрт и Светлана. Она — крепкой кубанской породы, коренастая, бёдра и талия как у греческого сосуда, с толстой косой купчихи, с мудрыми глазами, доставшимися от бабули, — только она их не заслужила, лучше б то была бабулина брошь или шаль.
Они оказались лицом к лицу в дверях.
Он бросил сумку внутрь, а Светлана подумала: так же он может вальяжным касанием бросить и её, и комод, и Светину «ниву» с проколотыми шинами, ржавым днищем, одним щелчком их всех отправит… Ей стало не по себе от его лица, оно было слишком симметричным. Так людей не лепят. Тогда он напялил чужую ухмылку: подсмотрел у прохожего, перекосил свою физию, и Светлана хихикнула.
Ну всё, проводил и хорош!
Нет, он выдернул её с порога на лестничную площадку, там пахло тряпками и грязной газетой, провернул её вокруг оси. Вскружил, сплёлся вмиг, и только приблизил губы к губам, как пустая кабина старого лифта рухнула с девятого этажа на первый, потому что стопора отпустили, расплелись лифтовые тросы… Он с гиканьем метнул шляпу внутрь её прихожей. Та накрыла телефон и нательный Светин крестик, неведомо как с неё сорванный.
Хлопнул дверью. Схватил её за плечи и толкнул к выходу.
— Не закрылась! А если кто войдёт?!
— Незваных гостей съедят мои кролики, — отмахнулся плут, и, выбежав скорее из тухлой прохлады подъезда, отвесил поклон бронзовому вождю на солнечной площади. — Славный подарок тебе заготовлю, мы будем трудиться, мы будем любить!
К вечеру колпинские знали, что Светлана Никитина спуталась с заезжим. Не то пьяный тамада, не то артист-прощелыга, только никто ему не спешил навешать: тяжёлый был зной. Порядочного человека слепило от белого смерча, что вьётся вкруг Светланы, мутило человека от белого шума, которому улыбалась, внимала и таяла Светлана. Только продавщице в киоске «Союзпечати» было нипочём. Она сказала косой Аньке, от которой с тринадцати лет пахло сыром, та прошамкала управдому Надежде Борисовне, а уже та передала кассирше Сбербанка Захолуповой, чтобы та, выдавая пенсию Светиной бабуле, положила сверху и прибавку о том, что Светлана её — блядуха. Все они пожаловались, ведь родителей у Светланы не было. Бабуля потом набирала по домашнему, вставляя артритный палец в диск и вертя, вставляя и вертя, тщетно: белая шляпа накрыла связь, кролики грызли провода, а демон уже развлекал внучку в старом парке…
Он шутил, он сам был шутка.
А машины были для него точно голые.
С нутряным скрежетом вращалась детская парковая карусель «Колпинская сказка» на шестнадцать мест — и все для Светланы. Отслаивались пласты ржавчины с осей. Многотонная разбитая рухлядь: коньки насажены на шесты, с облупленными мордами и потёртой лубочной выделкой, а над ними побитые светлячки-диоды — всё заводилось от белой руки, а ноги его оставляли у платформы рытвины.
Не силе дивилась Светлана.
Не было у него никакой силы, а было только веселье.
Он заглушил электрические машинки на автодроме, заставив родителей глупо суетиться, а детей хныкать. Прижавшись ртом к коробке распределительного щитка, он выпучил глаза и высосал электричество, а затем разбежался и, подпрыгнув, выплюнул уже в колесо обозрения. А оно-то было на плановом ремонте. Парковый служака-алкаш не придумал ничего лучше, как вызвать пожарных, и оказался прав, прав, прав!..
Между пронзительных сирен визжала Светлана на краю огромных качелей, обхватив толстое бревно горячими ляжками. Качели работали от пустоты. Сам он хохотал на другом конце, вольтижируя на бревне, вниз и вверх, вниз и вверх. Рядом валялись разобранные корпуса подшипников, кабель давно смотал прежний сторож, а потом выпил и убрался в могилу, костеря капитализм…
Живые аттракционы белый пижон рушил, а мёртвые — заводил.
Его забавы обожали псы.
Срывались от хозяев, а бес падал на четвереньки и хватал их зубами за хлястик поводка, и они тянули кто куда. Трава не могла запятнать его колен, пёс был не в силах выгрызть свободу, потому что белые зубы были из листового свинца, челюсти давили промышленным прессом на тысячу прожжённых атмосфер. А солнце всё вставало над парком. Увеличивало вещи, людей и явления, и хохотало, и хохотало…
А если какая ветка бросала тень на его лицо, чёрные ямки, он приходил в ярость. Ветка крякала, сухо хрустела, падала, и он победно хохотал уже не в тень, а в солнце.
Увлёк бы он её до вечера.
Но заигрался, виноват.
Шибанула по нему Вознесенская церковь на улице Ленина, дом 4, булавушкой приложил каменный кокошник с крестом. Кавалер Светланы поплыл, увял, свалился на газон, на лице и шее проступили чёрные жилы, и, чтоб самой в обморок не упасть, Светлана побежала в ларёк и, дура, вернулась, прыснула ему в лицо «Святым источником», а на этикетке пометочка: по благословению Патриарха Алексия II… Как ошпарился! Как он взвыл!
Аргоновая сварка пошла из его зрачков — к девушке.
Рукой он вцепился ей в шею, притянул и замкнул цепь.
— После игрищ с собаками я не буду целоваться, — предупредила Светлана.
Тогда бес умылся в пруду, окунув целиком голову и виляя задом. Он квакал лягушкой, отдувался, мутная загаженная вода с прозеленью, с ионами ртути и пестицидами, бесследно стекала по накрахмаленному воротнику на лаковую жилетку о восьми жемчужных пуговицах.
— Нет, не буду! — вскрикнула, когда он уже отнял своё лицо и надел ухмылку.
Он заставил её встать на каблуки. Он лучше знал, что ей нужно, и в обувном она украсила ноги. Квадратные зеркальца, попирающие пол, разбрасывали всюду его веселье. Светлана поднялась над ним аж на полторы головы. Но где был ум в целой голове и ум в её половинке? Отчего не стала осторожнее? Как он смог дотянуться?
Почему пахло изо рта его озоном?..
Трепыхался колпинский флаг: красная полоса, а на ней три пламени. Развевался вверх, будто земля из-под ног испарялась. Сварка, законопатив шов меж ними, вышла из его глаз. Глаза стали как тьма над бездной, но белая была скатерть, белая салфетка, изжаренный на солнце палтус бил хвостом, они поднимали бокалы белого в ресторане! А почему он не ест? Он голоден лишь Светланой! Десерт женщине! — и официанты роняли ножи, вилки, а те падали солнышком, лучами нержавейки…
И охранник, держась за сердце, с натугой распахнёт ворота, оскалится рабочей улыбкой: пошли вон отсюда!..
Билось увеличивающееся сердце в увеличивающейся груди, билась в стены целомудренной спальни, грохотала на всю колпинскую хрущёвку тахта модели «Боровичи Дрим». Слева по клетке смиренно слушали, не жаловались старики, ветераны труда. Справа — библиотекарша с отцом-паралитиком. И даже гугнивая молодёжь сверху — и та вдруг притихла, когда страшный плут из летнего чада пытался познать Светлану.
— Откуда ты? — шептала она.
Я — полигонный мутант Красного Бора, — говорил белый, она его раздевала, а он всё равно оказывался в бесстыжем костюме белее простыни, — я выполз рептильей из токсичного котлована. Я — химические отходы ваши. Яд высшего класса, но тебе я нипочём, русская женщина, и этого я никогда не пойму.
— Как зовут тебя? — извивалась она.
Я — главный конструктор Ижорского завода, я делаю броню. Я делаю танки, миноносцы, я делаю турбины, трубы и пилоны! — но я никогда не сотворю тебя, русская женщина. Утеряны мои чертежи, в чужой секретке твой проект.
— Что ты делаешь… — сгорала она.
Я отбился от свиты, я хочу играть, я солнечный зайчик, и зеркала сегодня повёрнуты друг к другу…
Плохая ночь.
Никто — и всеведущий дух над всем Петербургом подтвердит из неведомой выси — никто в Колпино в ту ночь не любил друг друга. Лежали не шелохнувшись постылые парочки. Даже новобрачные и молодожёны. Даже те неутомимые пахари, что делят ложе с самыми роскошными, солоноватыми, взбитыми пашнями, каждый изгиб которых клеймит тягой к извечному долгу, — никто не совершил близости.
Ослепительный чёрт эти простые движения забрал, чтоб увеличить, вбить в Светлану…
Почему ты бездействовал, всеведущий дух?
Кто тебя отвлёк, обманул, и отчего тёмная твоя фигура в чёрном небе похожа на последнего царя?
Звёзды сошлись в створ — око, прицел, мушка, — и космический луч понёсся в этот раскалённый шарик тверди пикой холода. Немало задержавшись в пути, луч раздвинул края атмосферы, подождал, пока земля подвернётся тем боком, где Финский залив, и взял чуть восточнее, под Неву, хлынул во двор Вокзальной улицы, дом 16.
Качели покрыла изморозь. Бездомный Егорыч, матеря причуды погоды, очнулся под садовой яблоней и убрался в котельную.
Но поздно было морозить и править: хохотун оставил ожоги на теле Светланы и ожоги внутри. Белый свет продолжал струиться до утра — внутрь и наружу, переполнял, подбирался к сердцу, и Светлана нет-нет да хихикала во сне.
Его найдут.
Луч наведён. Кара неизбежна.
Дух-хранитель Петербурга, восстав из холода, самолично запряжёт карету. Правя в козлах, настигнет беглеца в неверном свете фонарей, и тот свернёт хохот в точку, поднимет вой в сузившейся гортани до регистра метельной фистулы, он уже визжит! он пойман! Демон, бежавший и вновь уносимый в снежную зиму. Беглеца скуют льдом, поддадут инея в глотку, еловая смола закупорит очи, а в насмешку над огнём веселья, не находящим выхода, над белой шляпой бесшумно полыхнёт северное сияние. Русская тайга не смеётся.
Колпинцам приснится ледяной оскал и почему-то запах солярки.
Кто ты, дух-хранитель?
Я — холод, я — туман, я — скука, я — северная широта, наряженная в камзол и треуголку царя. Четырежды «я» — колёса местного порядка. Да настанет зима!
Проснись, Светлана!..
Но она, сонная, опять подхихикнет высочайшей директиве. Поздно, она уже несёт испорченный плод.
Светлана откроет глаза 1 мая — под праздничные песни из хрюкающего динамика на крыльце продовольственного. И песни утопит ливень. Светлана откроет глаза, когда живот увеличится, распухшие ноги не влезут в те самые туфли. Той самой жарой схватит родильная горячка. Новорождённый в паузах между грозовыми раскатами — и она готова поклясться, что так быть не должно, — младенец, которому пара минут, чадо и чудо, вдруг захохочет.
И опять настанет лето.
Чёт
До пяти лет Костик был нормальным.
Только никогда не мёрз и не простужался, как все дети. И пушок у него на голове был как хлопок. Но не альбинос, нет. Светлана Костика лаской не баловала. Не жамкала, не подбрасывала, как это обычно делают с детьми, чтобы развеселить и рассмешить. Светлана с первого дня не хотела слышать этот хохот, а он умел только балакать по-детски, изредка хныкать и хохотать, как… отец.
Наваждение ушло; смертный стыд остался.
Бабуля с ребёнком была заботлива и осторожна. Люди при ней помалкивали. Она заметила, что от золота и серебра у младенца ожоги. Как не истерила потом Светлана, бабуля покрестить его не дала, не надо туда идти.
Потом, а это должно было случиться, дылда Абрамов, младший отпрыск косой Аньки, заорал на весь двор: это блядский сын в нашей песочнице!.. Вот тогда Светлана, взявшая больничный, лежащая одна на разбитой тахте, поняла, что это начинается. Заводилась жара. Дети и подростки скандировали вслед за Абрамовым. Тревога увеличивалась. Светлана поднималась с кровати, ей было двадцать шесть, но выглядела она уже на тридцать два, а манила и вовсе тех, кто сильно старше…
На улице хлопнуло.
Детвора завизжала. У какой-то недоросли джинсовый комбез забрызгало малиной. Или клубникой — Светлана не поняла.
— Вася лопнул, — сказала девочка с пустыми глазами.
— Сына? — повернулась Светлана к Костику.
Тот лепил куличи из грязи, в глазах дотлевали белые искры.
— Вася лопнул, — подтвердил сын.
— Тебя Абрамов ударил? — спросила мать, закипая.
— Не сильно, вот сюда, — Костик показал на затылок, — а за что — не знаю. А потом Вася стал урчать и клянчить молока… Тут я не выдержал.
После того как соседский кот взорвался и его глаза прилипли к подбородку дылды Абрамова, а кисть кошачья влетела шерстяным шмелём в форточку кухни его мамаши, прямо в кастрюлю борща, — почему-то после этого никто не говорил «блядский сын». Сам Абрамов, если хотел влепить белобрысому по морде, отвлекался на какую-нибудь ерунду. То внезапно под ним ломался детсадовский забор, кто ж так приваривает трубы?! — и он падал в траву. Или переворачивалась скамья. Или его отвлекала какая-нибудь железка — мало ли добра во дворе отсвечивает?
В Колпино сплошное машиностроение. Собирай подшипники для рогатки — не хочу…
Потом полетела стиралка.
Грохочущей «Вятке» был год. Бабуля подарила, откладывала с пенсии. И мастер, который вообще-то услужливый сантехник из управляющей компании, который ещё надеялся на половую Светкину благосклонность, только чесал в голове.
— Вы внутрь сами лазали? — недоумевал он. — Как барабан износился, не пойму… Рашпилем точили, что ли?!
— Стиралка устроена просто, — заметил шестилетний Костик. — Сама доплясалась, мам.
От старой техники Светлана избавилась после того, как Костик подхватил кишечный грипп. Всю ночь температурил. Мать убирала за ним, поила, сбивала жар и так к утру выдохлась, что уже не удивилась, когда старый утюг, лежащий плашмя на антресолях, конечно же, не запитанный в сеть, прожёг дыру в фанере и вывалился.
Бабуля отсоветовала ходить к ворожее на Пролетарскую.
Просто будь, Света, хорошей матерью.
В первом классе Костик понял, что голову держать надо ровно. Буквально не вешать нос — и стал страшно похож на отца. Потому что если склониться, увянуть, то боль от подзатыльников мамы или щелбана того пятиклассника прильнёт ко лбу и в глаза. А это ничем хорошим не кончится. У других подзатыльники проходят, а у Костика в голове копятся, как в свинье-копилке. А потом оно выходит наружу. Кот ещё ладно, простая штука, пшик — и всё веселье.
С людьми такое не проходит.
Сколько он воспитательницу ни буравил взглядом — та только чихнёт, а вот стул под ней может и треснуть или дужка очков заскрипит. Когда Костику очень нравилась девочка Катя (особенно если читала стихи перед классом), школьная доска слетала с кронштейнов. Тамошний слесарь только головой качал, взвешивая на мозолистой ладони срезанные головки болтов: как?! А у девочки Кати до девяноста двух лет рефлекс закрепится: грохнется что-нибудь, а на языке сразу: «…Соринка, как нарочно, приклеилась к перу. Какая вышла буква? Сама не разберу…» Ну а заставить ручку выплюнуть чернила — это была пара пустяков, но веселило почему-то только Костика, и он скоро перестал.
Человек много в себя вмещает, рано понял он, а вещь, у неё раз назначение, два назначение, и каюк.
— А папа разбирал людей?
Светлана уронила тарелку.
— Что?..
— Папа, говорю, разбирался в людях?
— Твой папа, — могла бы она сказать душой, потому что язык к таким словам у Светланы не приспособлен, — твой папа взял меня в один ликующий гнусный ослепительный день. Он многого хотел. Возможно, он хотел всё, и я была для него всем… Но он смог только поелозить во мне. Инструмент свой вложил, пытаясь приноровиться, понять, как там устроено, а вот душу не вложил. То ли не было её; то ли была, но в другом месте…
Вслух же, собирая веником осколки, мать сказала:
— Папа разбирался в веселье.
Светлана посмотрела на Костика и вздрогнула. Он ещё мал, черты были пастельные, округлые, личико просвечивало, но скоро отвердеет и расправится слишком симметричное лицо.
— А дядя Арсений разбирается? Он не очень весёлый.
— У дяди Арсения бизнес. Он хороший.
— Это-то понятно, — отмахнулся сын.
Пока начищал бивни (от дёсен вверх, не круговыми движениями! — так учила бабуля), всё смотрелся в зеркало. Значит, мама вздрагивает, когда они лицом к лицу. Тогда по какому-то наитию Костик подобрал себе ухмылку, подсмотрел у прохожего, и она помогла.
А потом дядя Арсений приехал к ним в гости. Впервые остался на ужин, а не позвал маму с порога. Вместе они подарили Костику набор «Лего» для самых маленьких. Костик заявил, что подарок уместный и разумный. Значит, быть ему конструктором, мам, надо скорее в школу! Сердце Светланы зачастило: турбины, трубы и пилоны…
Они пообещали Костику парк аттракционов. Самый большой, куда там колпинскому, там весело и много детей.
Дядя Арсений и мама сказали: «Приморский парк Победы». К трём «п» Костик бы добавил ещё одну, главную: «Папа».
Месяц назад Арсений прислал Светлане дорогую электронную открытку на сайте знакомств. У него платный аккаунт, это было видно. Мать Константина знала, чего такие хотят. «Чем занимаешься?» — «У меня точки». В своём профиле Арсений представил мужской стандарт успеха так же технично, как боксёр-профи отрабатывает фирменное комбо: прямой левой — джеб с правой. Новая немецкая машина. Несколько парадных фасадов от «Армани» и «Хилфигер», но в жизни — только кожанка и джинсы. Выпуклое фото из тренажёрки, и фильтр подходящий — вены выставляет. Он в хорошей форме для сорока пяти, но вот эти жёлтые синяки под глазами… — их не скрадывает ни солярий, ни ретушь — почки-то могут подкачать…
На первом свидании Арсений выбрал пафосный ресторан на Невском. В машине ждал орущий букет роз; его приторностью можно было смазать все дверные петли в квартале. Мужчина был мил, был учтив, был серьёзен, а ещё он ни разу от души не рассмеялся.
На втором свидании он уже показывал свой дом с восьми вечера до одиннадцати утра. Нет, Светлана знала о правиле трёх свиданий. Она просто согласилась. Видела, чем это закончится, что придётся терпеть, сколько часов в сутках она будет вещью, — она знала это и нашла приемлемым.
Слава богу, Костика покормила, уложила подруга Ольга: «Мама ушла на чужой день рождения, спи спокойно!..» На том втором свидании Арсений предложил ей остаться. Это была его коронная серия ударов после пика формы: по правде, без обиняков позвал замуж, когда она в постели, покрытая шёлковым одеялом, синяками, засосами и королевским подносом, вскрыла устрицу, а в ней оказалась подделка под Тиффани.
Чрезвычайно довольный Арсений лежал рядом. Обработанный до гранитной гладкости, череп его лоснился. Тело было огромное, волосатое.
Возможно, он вкладывал и душу.
— …и на работу тебе удобнее добираться отсюда, — деловито продолжал Арсений, — а не из Колпино.
Хотя какая теперь работа?! — подумала Светлана.
А затем подумала глубже: тот обманщик был честнее.
Нечет
Он был одет в джинсовую курточку, потёртые велюровые штаны, футболку с тремя сказочными богатырями. Лицо Поповичу заляпала капля сметаны, сорвавшись с утреннего блинчика, как хорошо, мама не заметила. Плохо, что мама ничего не замечает от этой жары.
Костик взмок. От подъезда до маршрутки ещё пытался на ходу раздеться сам. Или сопя, не решаясь хныкать — чревато! — тянул за руку: мама, помоги. Но Светлана слишком торопилась. Потом голос метро объявил: «Крестовский остров», — она резко шагнула, а Костик, конечно, угодил в щель между вагоном и платформой. Растянулся на плитке. Но она так спешила, что даже не закричала. Сказать словами — не спеши, не дави, — он опасался: безошибочно ощущал её раздражение.
В эту жару распирало и тело, и вещи, и маму. Она же была такая спокойная и скучная зимой, а тут на тебе — сорвалась, странная. Увеличивалось всё, даже радость и смех вокруг становились невыносимыми. Имя этой беде было Юль: как девочка — только середина лета…
Мальчик вглядывался в дома Крестовского острова одним глазом. Другой жмурил, чтобы толпа не лезла в голову. Местные жилища куда ниже их «муравейника», потому что здесь живут богатые. Им полагаются малые дома. В яростном свете лета эти дома и их машины (увеличенные тачки из «Детского мира») будто выпрыгивали из штанов. Стремились завладеть вниманием Костика.
Почему говорят «ясное солнечное утро»?
Ведь стёкла бликуют, впиваются в глаза. Дрожащее марево восходит от горячего асфальта, что пружинит под ногами. Ветер волнует, наделяет голосом шапки деревьев, и каждое — по-разному. Твёрдая стена плывёт в очертаниях. Белый цвет — слишком белый. А как шумно дышит овчарка того полицейского, и ходят её бока! Как у неё в пасти помещается огромный мокрый язык? В ясное солнечное воскресенье прохожие чаще сбивают с ног. Хочется пить, спать, бежать, лежать… Мамина рука выпускает Костика, трётся об юбку, словно поглаживая ушиб, хватает опять. То сухая и горячая, то влажная…
Ну что в этом утре «ясного»?! Почему мама постоянно жалуется на облачность и дожди, а как жара — не рада, а будто разогрета, и разогрета бестолково, мается?
Вместе с ними встала перед «зеброй» женщина. Костик по привычке держал голову ровно, но смотрел вниз, под ноги, пряча взгляд от лета, — так, бывает, чураешься бешеного родственника, что желает любить тебя, сгребать в охапку и подбрасывать вот прямо сейчас. «Жвачка розовая, жвачка серая, листик, пёрышко, — тихо перечислил мальчик то, что было нанизано у женщины на шпильку туфли, — канапе…» Светлана ответила невпопад: «Потерпи». Костик усилил кривую ухмылочку. Мать готовила канапе. Несколько раз после тщательной уборки к бутылке вина и канапе приезжал дядя Арсений.
Миновали ворота и оказались в парке. Тут мать отпустила наконец его и вынула из сумочки мобильник. Костик смог заткнуть пальчиками оба уха: как здесь громко! Взглянул искоса вверх. Мать нахмурилась, по губам читались короткие вопросы. Она недовольна, зря спешила, дядя Арсений опаздывает или вовсе не придёт. И чего мать распереживалась из-за него? Сама говорила подруге Светке, мол, сидеть надо на попе ровно, это она выбирает, а не он.
Хорошо бы вернуться домой…
— Ты хотел хот-дог? Пойдём, я возьму тебе хот-дог… Да дай же руку мне!..
Взрыв восторга и ужаса — вдали, Костика словно ударной волной прижало к лавочке.
Слева в стеклянном пузе вертелась сладкая вата; на решётке справа вращались сосиски. Грохот аттракционов и крики людей отразились в куполе неба. Люди тоже вращались, как сосиски. Мальчик втянул голову в плечи, чужое веселье покалывало, как крупицы соли под одеждой.
— Костик, на! говорят же тебе…
Бережно взял у продавщицы хот-дог, а то кетчуп потечёт. Влажная салфетка. Сосиска вот-вот испарится. Уф, опять жарко, мам, как же ты не понимаешь…
И они вяло двинулись дальше.
Лицо Светланы выключилось, как перед теликом села. Последнее время она загоралась только от связи с дядей Арсением. Значит, будет ждать… И опять: крики, вж-жух! вж-жух! звонкий стук металла о металл. Ускорились барабанной дробью колёса по математическим изгибам расчётливого удовольствия. Открытые рты: голодные птенцы в гнезде — эти жаждущие восторга, вспотевшие человечки. Тоненький визг прорезал железо.
Костик уже был на «Диво Острове». Тогда он робко присматривался к американским горкам, колесу обозрения, штуке, которую называют «шейкер», штуке, которую называют «бустер», ракете на привязи, карусели…
Слишком много их — громких железных чудовищ.
Но он не был пуглив. Просто знал: к аттракционам лучше не прикипать. Они хотели веселить так же явно, как брикет пломбира, выглядывая из холодильника, желает накормить. И это всё равно не полная правда. Тут он не мог — и никогда за всю жизнь не сможет — подобрать слова… Дело даже не в неприкрытых намерениях. Ведь много вещей так устроено. Съешь меня, выпей меня, надень меня.
Но огромные агрегаты для веселья ещё проще.
Они перед Костиком были голые.
— Чего ты не ешь, я не поняла? В следующий раз не куплю…
Он быстро надкусил сухую булку с краю. Опять поднёс хот-дог ко рту, чтоб казалось: ест, ещё как ест, мам… Хуже было не когда мать кричала, а когда била. В середине лета она щедра на подзатыльники. А импульс от ладони в черепушку надолго оставался внутри. Гудел, не затихая, хотя била-то она не сильно. Если и существует экспертиза по оправданности подзатыльников, то она бы уж точно постановила: ни один из них не был жизненно необходим.
— Доброго утра, сударыня! Не желаете ли запечатлеться с Петром Великим и Екатериной Великою?..
Светлана ускорилась, обходя странные фигуры.
Костик за ней не успел, замер перед широченным золотистым подолом Екатерины. Голос у неё был пузырящийся, волнующий — первый плеск шампанского в бокал. Рядом возник мужчина. Столь высокий, что взор мальчика долго поднимался от сапогов по изумрудному камзолу, расшитому золотом, с манжетами рубахи, в которых можно прятать охапки голубей… — и на жабо остановился. Выше всматриваться опасно — солнце жалило. «Повезло же, а, — пробурчал Пётр Первый уже другим голосом, — тоже жрать хочу».
Мальчик пошёл в обход этих костюмов.
— Костик, догоняй давай!
— Мам, а кто это?
— Аниматоры. Пристают к людям. И за фотографии деньги требуют.
— А с меня не требуют!
— Везучий ты у меня, Костик… Давай скорее. Тут курят, дышать невозможно.
Но он обернулся, надо же их досмотреть. С Петром почему-то не вставали рядом. А вот Екатерина была нарасхват, и она вовсю об этом хохотала. В ясное солнечное утро усы и длинные волосы Петра были угольно-чёрными, хуже треуголки. Он то и дело приподнимал её, вытирая пот.
Костик дал бы ему денег просто так.
Сегодня тридцативосьмилетний актёр Самохин был куда более жалок и рассеян, чем обычно.
Ряженый шут корпоративов и второй эшелон любительского театра. Толпа Самохина почему-то дезориентировала, как и мальчика с хот-догом, но для него это непрофессионально! А ещё знойное лето… И что-то витало поверху. Не грипп, нет, и не давление… Ощущение у Самохина: будто из джунглей бесчисленных оттенков тревоги грядёт экзальтированный кураж. Разобрать эти оттенки смог бы только надорванный петербургский неврастеник, а превратить их в искусство — Кафка. Только на что Самохину кураж? «Петра» можно играть левой пяткой.
Он растирал потный лоб до красноты.
Знобило.
Нутро щекотало предчувствие: вот-вот сотни петербуржцев в пёстрых майках и непривычных шортах, всех возрастов и уровней надменности, кулисами разойдутся в стороны. Потому что — плоские они, обыватели. И состоится у Самохина большая роль. Кто-то его заметит. Шепнёт другому. Третий одобрит. Фактура его, ужимки как влитые утопнут в нужном (ну, хоть кому-нибудь нужном!) пазе, и мозаика шедевра сложится. Случится та самая переломная постановка. Или «проект» — так сейчас говорят? Вовсе не этот ежедневный фарс с полиэстеровым нарядом императора, по ставке четыреста рублей в час. Без этого «ох, я вам сейчас бороду укорочу!..», и чтоб чернь не кричала — как вот на «Диво Острове», — и никто его за царёвы булки больше не ущипнёт, — нет, будет по-настоящему.
Голова кружилась.
Парк притоптывался, сплющивался коржами нехитрого торта: плоскость земли, плоскость людей, плоскость флоры, — а фонарные столбы усажены в них проверочными зубочистками. Город-то горизонтальный. Высоту его всхода испокон задавали культовые постройки — что может быть выше?
Даже не верится — Самохин может! Вопреки правилам города, актёр, уносимый головокружением, будто поднимался в небо. Во весь государев рост. И, глядя с мнимой высоты, не мог не уловить сходство парка Крестовского с подарочной коробкой.
Ровные аллеи лентами крест-накрест стягивают упаковку. Пересекаются они на ажурной эмблеме — центральном фонтане. Блестит мишура травы. Пересыпается конфетти людей. Не зря человечки так гогочут, ржут, орут, визжат, ох не зря. Вот-вот Крестовский-подарок вскроют…
Подарок — для кого?
Самохин пошатнулся, испугав парочку китайских туристов, брякнул с наигранной бодростью коллеге-«Екатерине»:
— Так солнечный удар недолго словить!..
И упал на скамью.
Хотел достать мобильник, переключиться, перенестись отсюда, но рука онемела. В глазах раздвоилось, а дыхание стало лёгким-лёгким. Наверно, четвёртая смена подряд на зное — это чересчур в его возрасте. Отлежаться бы… Но тут знобящий небесный луч, сужая круги на дороге, нащупал наконец подходящее тело, и Самохина объял нездешний холод. Его душу пригласили отлучиться. В голове потемнело. Почему-то заржали лошади, загрохотали колёса, как будто невидимый экипаж погнал на Самохина.
А надолго?.. — спросил аниматор, закатывая глаза. — Не хочу отрубаться, опять намалюют на лице дрянь, выйдет конфуз…
Как понадобится, — приказали ему. — Не будет конфуза.
Даже если то напал ожидаемый кураж, то определённо он был чужим. Кровь Самохина охладилась. Кости стали железом, душа — газовоздушной смесью. В этот раз уступать демоническому лету дух-хранитель не собирался.
Поднялся на скрипнувших сапогах, направился за ребёнком чёрта и Светланы уже не Самохин, и вообще не человек.
Чёт
— Грёбаный канал.
— Костик, Гребной!
Здесь было куда тише. Мужчины в оранжевых жилетах вяло двигали вёслами — он пересчитал их раз пять. Блики воды слепили. На газоне стояла пустая чёрная карета, окна обведены позолотой. Глаза серых лошадок были скучные. На головы им напялили пластиковые вёдра, из которых торчали павлиньи перья. Пока мать копалась в телефоне, Костик подбежал и увидал, что карета вся испещрена морщинами, это краска потрескалась, и если пальцем потереть, то пристанет к коже золой. Приземистая чёрная паучиха, просто ноги подобрала, скрутила себе в колёса…
— Уйди оттуда!
Почему-то экипаж был тут уместен. Мол, Пётр с Екатериной примчались, оставили карету, а сами ушли в толпу…
Опять позвонил дядя Арсений, и асфальтовая дорожка поскакала.
Мальчик держал в руке половину остывшего хот-дога. Выбросить бы по пути, но мать неслась далеко от урн. Лавировали в толпе, он дышал всем в пояс, пока движение не перебила женщина в спортивном костюме и соломенной шляпе. Она — и её ушастый бульдог на поводке.
Костик почуял забаву.
Бульдог грустил, хрипел на жаре. Редкое создание здесь, что ещё ниже мальчика.
Он невольно взмахнул хот-догом, капли кетчупа взметнулись на лоб, мать оббегала семейную пару с двойной коляской под близнецов, кто-то утробно хохотнул сзади, волосатик на роликах споткнулся о бордюр… Пёсик наматывал поводок вокруг колен, приближаясь к мальчику по спирали щедрой радости. Хозяйка кричала «Микоян, фу-у!», но было не жалко — бери! — и наконец Костик избавился от еды.
Мать взвилась на собачницу. Та пыталась поймать пса с торчащей из пасти сосиской, дёрнула поводок, опять хлестнуло по ногам, Костик упал на четвереньки.
— Его нельзя кормить, совсем, что ли?!
— Ты на моего сына орёшь, я не поняла?!
— Следить надо за сыном!
— За псом следи!
Крепыш тигровой масти, пёсик так и пульсировал. Костик наклонился, чтоб погладить по морщинистому лбу, и пропустил миг, когда самому держать голову стоило ровно.
— Ты посмотри, что натворил! Я просила тебя не отставать!
И обрушился подзатыльник.
Чёрные блестящие глаза понимающе моргнули.
— Совсем дура, — пролепетала соломенная шляпа.
— Боевая мать, вам надо в фонтанчике охладиться! — воскликнул какой-то насмешливый голос.
— Ты у меня сейчас охладишься, — внезапно пророкотал дядя Арсений.
«Меня тоже так бьют, когда дрянь ем, — моргнул бульдог, — больно?»
«Нет, — промолчал Костик, — просто…»
«Что такое, мальчик?»
«Просто, слишком просто…»
Над головой Костика пролетел насмешливый молодой человек, умело брошенный через бедро дяди Арсения. Ясное солнечное утро потасовку высветило и размножило. Мальчик на четвереньках, с новым другом, пополз в сторону, прочь с дороги. Пока бытовая заварушка позади набирала обороты, от парковых ворот устремилась пара полицейских, треща рациями.
Мальчик с бульдогом сели по-турецки в траве у железной ограды. Земля в тени дерева была прохладная. Прутья холодили лоб — но было поздно.
«С папой этот день был бы гораздо веселее».
За оградой ему открылся парк аттракционов.
Всё стало просто.
Костик вспомнил, как быстро, вздрогнув плечами, мама переключает каналы на телевизоре, если показывают «взрослую сцену». Он чувствовал пополам смущение и любопытство, хотя успевал только увидеть какое-то особое положение фигур, оценить застывший кадр, тягучую мелодию. Ну и люди там бывали голые, но не так, как олимпиадные пловцы или пляжники.
Мама должна была переключить Костика.
И мамы не было рядом, потому что летом она сама не своя. У неё кипит кровь, вот зачем она таскает ту тётю за волосы и пальцем у её носа грозит, мол, ай-ай-ай?..
Машины приглашали в распахнутое нутро: сядь сюда, мы пристегнём тебя ремнями, опустим раму сверху, мы тебя поднимем, мы закрутим, ты только открой рот и закричи, ты возопи всем о своей радости, видишь, как это бывает?
Вон дети сидят и ничего, купи билетик, Костик.
И открытые брюха этих агрегатов — качающихся пёстрых люлек, переворачивающихся лодок, вздымающихся и падающих скамей, — их простые увеличенные движения, вверх-вниз, вниз-вверх, кругом, качнись, туда-сюда, — они сами были как люди. Люди в лифтах — вверх-вниз. Арсений и мама — туда-сюда. Аттракционы сами как рты. Вибрация электроприводов была вибрацией голосовых связок, напряжение мышц — напряжение тросов. Щёлкают челюсти клац-клац. Язык закладывает в мёртвую петлю…
Крановая виселица, косой буквой «г», гоняла на привязи ракету: пять пар пассажиров, три сопла, острый конус носа. Кран сам был как горбатый дедуля, а монотонное вращение, подмигивание огоньков — такое Костик видал у больных. Тех, что спятили, их заело на ступенях метро или у входа в магазин, они, поломанные человеки, всё качаются, заикаются, дрожат, их заело на простых движениях, и держат они в руках пластиковый стаканчик с мелочью, только никто не смеётся, — а смеялись бы, будь это увеличенные больные, маразматики-великаны с вёдрами монет, с целыми сокровищами! Чтоб от их тремора подпрыгивали в небо детишки, ох как бы все посмеялись, дивные аттракционы!..
Но сначала купи билетик, кинь им мелочи, Костик.
Так он нащупал странную связь: своего соблазна и орущих людей в той ракете, парящей в синеве, жар щёк, какие же они голые, как бесстыдно распахивают в восторге рты, и не стоит особого труда заглянуть им в глотку, чтобы разобрать, и Костик ощутил тот стыд и любопытство, словно сам подобрался к кнопке пульта от телика, он вот-вот вернёт «взрослую сцену» на экран, потому что хохочущие люди под одеждой, под криком, под раскрасневшейся кожей, внутри своей глотки, в своём пузе вот-вот окажутся настолько голыми, что даже и понятными, то есть мёртвыми; только последний крючок держал Костика, он упёрся лбом в забор, ещё надеясь охладить ощущение связи. Прутья напоминали о клетке и заточении, только Костик не знал, что такое «генетическая память», но острая улыбка уже подбиралась к лицу, будто папа ему привиделся.
Белая ось чёртова колеса искрой запрыгнула в зрачок. И загорелось.
Мальчик не выдержал.
Ракета кружила, кружила, кружила.
Такая голая, и первобытный смех людей был такой голый, понятный, что само понимание этот агрегат разъяло. У ракеты лопнул задний трос подвеса. Затем — второй. Костик потянулся: крохотная ракета, вот же, на ладони как хот-дог лежит… Сработала аварийная автоматика, кран отключился… но она не успела повиснуть червяком.
Потому что страх висящих и паника внизу тоже были голые.
А потом, срывая механизм блокировки, кран завёлся. Ведь мальчик хотел завести, он пальчиком подтолкнул, такая была шутка. Люди визжали: восторг перевернули в ужас, а разница какая? Форсунки-то внутри на той же частоте вибрируют, надпочечники в той же доле стругают адреналин. Улыбнулся — и обломались ветки, посмевшие бросить тень на него. Солнце ударило в пробитую древесную крону, и мальчик задрал лицо.
Расхохотался.
— Не шали, — прогудел чужой голос.
Хохот из детского рта усилился десятикратно.
То был солнечный солярный сатанинский хор невидимых тварей, желающих играть, увеличивать, умножать простые движения и подбираться, подбираться к людям, чтобы разбираться, разбираться в людях…
Рослая фигура пошатнулась под шквалом хохота — и устояла.
Сварка заискрила в зрачках Костика. Он хлыщевато прищёлкнул пальцами. Трава вокруг в три счёта потускнела, пожелтела, почернела от наведённой линзы непрошеного лета… — но кромешная чёрная тень упала на невидимый пожар кошмой. Не развеять.
Мальчик задохнулся от порыва ветра. Тот гнал первые облака над заливом.
Ракета успокоилась.
«Пётр Великий» был по-прежнему высок. Куда выше мамы, даже так высок, что без лица. Надо сказать, что мальчик не знал ещё истории. Для него царь-император, актёр, его изображающий, и дух-хранитель, актёра арендовавший, — всё было без разницы, поэтому кавычек для мальчика не существовало.
— Не хочу видеть раздетые вещи, — сказал Костик и вдруг всхлипнул.
— Ты эту ракету починишь обратно?
— Нет. Того кота я тоже не смог… И стиралку. Что попало разбираю.
Костик вытер нос. Что это он плачет? Это стыд?..
Пётр достал из внутреннего кармана камзола до черноты закопчённые очки на резинке. Сварщицкие. И надел на мальчика.
— Снимешь, когда я разрешу. Полезай-ка сюда, — сказал незнакомец, наклоняясь и расстёгивая пуговицы камзола. Почти уместился за пазухой, только голова и плечо выглядывали. — Это не укроет тебя от лета и жары. И всё же… Карета ждёт нас на Гребном. Нам пора, Константин.
— А вас не будет искать Екатерина?
— Не будет.
— А те люди?
— Их скоро спустят.
— А мама… Надо с ней попрощаться.
— Скажи ей «до свидания» сейчас, пока она увеличена, увлечена своим раздражением.
— До свидания, мама.
Светлана тыкала кулаком в грудь полицейского, совсем растрепалась. Дядя Арсений показывал другому какое-то удостоверение. Тяжесть в голове исчезла. Идущий по центральной аллее Пётр Первый с мальчиком за пазухой ни у кого не вызвал вопросов. Радости, впрочем, тоже. Фотографироваться с ним никто не хотел.
— Почему вы оделись Петром?
— Я надел этого человека, потому что он ничейный и он мне подходит.
Мальчик не понял, что Пётр имеет в виду, и это было хорошо.
Это было просто прекрасно.
Потасканная карета по-прежнему стояла у воды. Дверца скрипнула, приглашая двоих в путь.
Едва они уселись, как вещи снаружи охолонулись, влезли в границы, как пристыженные. А какие они контрастные! — эти границы дубовых стволов и воздуха, крон и темнеющего неба, травы и белки, как они ладно втиснуты друг в друга… Подлинная ясность. Мягкая, монохромная, струящаяся от веера серых оттенков, ясность, что рождается только в пасмурности города на Неве.
Прощай, солнце.
Ты приходи в город иначе, будь потише.
…Да, надо сказать, что с Петром было совсем не весело.
Если представить самое скучное в мире место, так оно навсегда проиграет трясущейся на жёстких ремнях карете. А в ней брыластый нескладный богомол с усами. Сложился вдвое на скамье без удобств. Вторая скамья, с мальчиком, была напротив, и тоже твёрдая как кость. Над ними — пустой кованый обруч для светильника, и ничего больше.
Костик снял чёрные стёкла, увидел следы когтей на дверце. Если б звездопад шкрябал не небо, а полированную доску, было бы что-то похожее. Здесь возили интересных пассажиров…
— Кто командует лошадям?
Пётр пожал плечами.
Нахмурившись, он рассматривал новый футбольный стадион. Как ни выглядывал Костик, он не заметил, чтоб карета покинула Крестовский. Ни один мост не постелился под колёсами. При этом они забрались по тропе вглубь совершенно нездешнего леса — хотя пруд, вдоль которого долго наворачивали круги, был тем же, только кусты разрослись и люди исчезли.
Пётр постучал по крыше. Остановились.
Он вышел, распряг лошадей, снова сложился на скамье.
— Живые не пройдут, — сказал он, и опять было непонятно.
— А карета?
— Она самоходная.
Лошадиная морда проплыла мимо окошка.
— Куда мы едем?
Облако пара изо рта.
— На север, в место, куда убирают чудеса.
— Зачем убирают?
— Чтобы жить спокойно. Потому что всему своё время.
— Делу — время, а потехе — час, — насупился Костик.
— Лучше не скажешь, мой друг.
Мальчик помолчал, напряжённо думая.
— А там… в том месте — непонятно?
— И словами не описать.
Костик кивнул, оно подтверждалось, да. В этом определённо что-то было, так оно и должно случаться. Сдерживаться не имело смысла… Лицо Константина расслабилось, стёрло не приросшие ещё выражения. Морщинки раздумий, губной рисунок желаний, напряжённое внимание глаз, все человеческие черты — кыш, не надо больше.
Лицо его обрело подлинную симметрию, и мальчик отбился от привычного света.
— А долго ехать?
— Не то чтобы.
— А папа там?
— К счастью — да.
— Значит, это не похищение. Но мы хотя бы вернёмся?
— Как понадобится…
Пётр отвечал тише, медленнее. Маленькая голова упала на грудь, он глупо как-то уснул. Или выключился? Солнце вдруг запорошило метелью. Они умчались так легко, так далеко… Настоящим снегом вмиг укрыло лес, и тень белой вьюги пошла по лицу Петра, как занавес, — конец.
Зима стирала мир.
Костику открылись чёрно-белые берёзы, еловые лапы, отяжелевшие под снегом. Он зевнул. Бабуля поволнуется, но маму успокоит. Мудрая женщина — бабуля, не зря перед выездом на остров предупреждала о плохой жаре… Метель замела следы колёс, забила в окно. Изнутри убранство покрыло инеем, заморозило, обесцветило. Одежду Костика тоже выбелило этим снегом, стал он белый-белый, ну вылитый папа. И холода совсем не чувствовал.
От скуки, наверное.