Лицей 2021. Пятый выпуск — страница 18 из 63

я качался качался,

и скрипела скрипела

надо мной высота

девяносто шестого,

девяносто седьмого,

девяносто восьмого.

Школота школота.

Тут монтажная склейка.

Первый курс универа.

На экзамен экзамен

я несу чертежи.

Минус двадцать четыре

и ажурная пена

по губам у восхода.

Покажи покажи.

Тут монтажная склейка.

Тут ажурная шейка —

и духами, и телом.

Укушу укушу.

На кровати кровати

превращения чудо

из служанки служанки

в госпожу госпожу.

Не обидно обидно,

не досадно досадно.

Всё проходит проходит,

кроме вечного «днесь».

Хнычет кресло-качалка

(тут монтажная пена).

Вот и метка на карте:

«Вы находитесь здесь».

* * *

В карантине ждёшь волшебной грани,

за которой «выйдем на плато».

Сколько дряни, сколько милой дряни

по карманам старого пальто.

Жаркий трепет, колкие мурашки,

мёрзлый март и мёрзлое «пока»

превратились в мятые бумажки,

липкий почерк крошек табака.

Где-то в прошлом, на случайной вписке,

девушка-беспечные-шаги

пальцами постельной пианистки

складывает сердце из фольги.

* * *

Неведомо откуда, неведомо куда

течёт-проистекает гортанная вода.

В селе родился мальчик, назвали — Соломон.

Всю зиму воздух бился о колокольный звон,

пространство наполнялось волокнами стекла…

Парнишка рос красивым, как птица родила.

Пока всем людям снился один и тот же сон,

своим четвёртым летом проснулся Соломон.

Взметнулся, засмеялся — и тут же снова спать.

Вечерней рощей пахла уютная кровать.

Когда ему от ро́ду пошёл десятый год,

летучая зараза в селе побила скот.

За домом за последним, где отцвела ирга,

торчали из оврага рога, рога, рога…

Роскошно, равнодушно, всегда и навсегда

течёт-проистекает надменная вода.

Пятнадцать Соломону. К источнику приник

в училище духовном, среди шершавых книг.

Проваливаясь глубже в уютный общий сон,

в семнадцать лет поехал в безбрежный город он.

Был город беспощаден, как перпендикуляр,

но чудную ошибку там повстречал школяр.

Сначала были вздохи и прочие блага,

а после, много позже, — рога, рога, рога.

И это провалилось однажды в никуда.

Течёт-проистекает стандартная вода.

Сквозь белую бумагу просвечивает сон.

Не вовремя родился прекрасный Соломон.

* * *

Перевёрнутой чашей была в этом летнем платье.

Апельсиновой долькой, тающей в реагенте.

И хрустальным глазом в морщинистом, злом пирате.

Ничего не осталось, кроме картинок в ленте.

Когда у пошлости окончательно сядут батарейки

и кальмары полетят над Москвой протяжными косяками,

когда построятся с помощью циркуля и линейки

крепкие мальчики с выбритыми висками,

приходи тогда в закрывшийся бар на Хрустальном.

Постучишься сердцем, три раза, тебе откроют.

Заходи, и тогда мы начнём изучать детально

в животах друг у друга пространства лужковских строек.

* * *

Ладони плавали в карманах

(привет, родная, как дела?) —

в пакете так живая рыба

для новогоднего стола.

Ни рассказать, ни поделиться

восторгом, жутью — да ничем.

Про то, что есть живая птица,

молчал. А то, что на ночь ем,

стираю, глажу, выступаю

в театре, к папе захожу,

что боль уже совсем тупая —

так это ясно и ежу.

На шее вздрагивала жила,

что называется, в пандан.

Жена одежду мне сложила

в большой лиловый чемодан.

Ладони плавали в карманах,

и говорила голова

ненастоящими словами

про настоящие слова.

* * *

Утю́жки просит мятая сорочка,

влюблённость просит подписаться маем.

Мы ничего не знаем про щеночка:

по-видимому, он непознаваем.

Искали все, и вовсе не для вида,

не зная мира, счастья и покоя, —

в диапазоне от Эпименида

до Жижека не нашего Славоя.

Так много слов — заумных, точных, хлёстких

сказала эта звёздная аллея,

а я готов орать на перекрёстках,

что наступила Эра Водолея.

Я вспоминаю. Нет, я торжествую!

Я существую! Vici! Vidi! Veni!

Когда башку — лохматую, кривую —

кладу тебе (ты помнишь) на колени.

Кладу башку, и сердце скачет-скочет.

Есть этот миг. Другого нет. И точка.

Но, может быть, и это не щеночек,

а только отражение щеночка.

* * *

Вино притягательно, будто война

в иных модернистских изводах,

пока собирают судьбу твою на

китайских астральных заводах.

На первых ступенях духовных очей

написанное безусловно.

Ни синего мрамора клубных ночей,

ни ситного мрака церковных.

Посеешь лавстори — пожнёшь общепит,

но даже и это посеешь.

А где-то французская булка грустит,

а где-то хрустит Ходасевич.

Бумажный скелет бесполезен весьма,

вот разве — показывать пришлым.

Луи Буссенар, Александр Дюма,

Михайло Михайлович Пришвин.

* * *

На праздничном торте ландшафты милей,

чем на запеканке Карпаты.

Здесь чешут бугристую кожу полей

копателей серых лопаты.

Крошится глазурь ледовитая — хрусь!

Детинец мерещится, Кремль,

когда поднимается Древняя Русь

из толщи лилового крема.

Берёзовый дым кособоких хибар

и банные сочные девки.

Копатели свой собирают хабар,

колышется знамя на древке.

Имбирные всадники едут в закат

в иной, не кондитерской неге.

И каменный бог шоколадки «Кит-кат»,

и половцы, и печенеги.

Где Д. Мережковский увидел свинью,

где чудилась Блоку невеста,

реальную сущность скрывает свою

изнанка слоёного теста.

Стряхнуть этот сахарный морок нельзя,

копатели роют траншеи.

И ласково режут друг другу князья

съедобные сдобные шеи.

И я понимаю про грозную Русь:

мы любим её не за ту лишь

секунду, в которую сладкое кусь.

И свечки горят — не задуешь.

* * *

Две иголки, пара ниток. Проще нет продеть сквозь ушки.

Больно умными, пожалуй, стали швеи-простодушки.

Есть инструкция простая, но они не попадают,

символический напиток восхищённо потребляют.

Скажем так, столу напиток прямо перпендикулярен.

То ли Гинзбург, то ли Гинзберг, то ли Лев, а то ли Аллен.

То ли Айзек, то ли айсберг. Через год и он растает.

Подростковые макушки Заратустрой зарастают.

Слава труженикам славным, не вальяжным, а прилежным,

собирающим ракеты… и валежник? И валежник.

Как сказал один подросток, в синем небе звёзд до чёрта

(ни одной из канцелярий речь его неподотчётна).

Что услышит, что увидит в эту дивную погоду,

если выйдет истеричка из себя по QR-коду?

Манька, Ванька, Трамп, Собянин — все застыли в трансе неком.

Если б я поэтом не был, я бы стал бы человеком.

* * *

Девятнадцатым веком пахнуло

из дубовой утробы стола.

Безупречная дева-акула

от стены до стены проплыла.

Пожелтевшая хрупкая пресса,

самоварный непарный сапог.

Люди склонны не чувствовать веса

наступающих страшных эпох.

Молодое пока молодое,

а уже ведь случился надлом,

замаячила над слободою

безупречная дева с веслом.

Керосиновый пьяница зыркал

сквозь стеклянную жирную муть.

В готоваленке бронзовый циркуль —

чтобы круг бытия отчеркнуть.

* * *

В менестрельствах сидят менестрели,

вспоминают, как жили в Удельной

и сквозь минус шестнадцать смотрели

на кудлатые ноздри котельной.

Как чертили по инею замки,

как мечтали о том и об этом,

уходя за разумные рамки,

не умея мечтать о конкретном.

Пробудись, о конец девяностых!

Серебром на ресницы мне брызни!

О, седая берёза в наростах!

О, подборка «Наукаижизни»!

Пробудись, обрастая по новой

тем же мясом туманной идеи.

В электричке до «Станцияновой»

новой магией я овладею…

Но драконам на горе и йетям

не доехать туда, не дотопать.

Между тем человеком и этим

вот такая вот (жест) хитропропасть.

* * *

На Воробьёвых безупречно,

пустынный берег аж звенит.

Прекрасен склон, прекрасна речка,

асфальт прекрасен и гранит.

Ни пиджакряков женихацких,

ни леденящих тротуар,

в смешных трико, в миндальных касках

велосипедствующих пар.

В трудах разнообразных Ленин

народам указал пути.

Такой простор для размышлений,

куда бы мысленно пойти.

Гундосит одиноко триммер,

холмам равняющий виски.

Неустановленный Владимир

благословляет Лужники.

* * *

В пространстве между тьмой и светом

вспухают главные дела.

А вот чудовище из шкафа.

А вот — художница сидит.

Она — творец в густых потёмках

на разделительной черте.

Она — одна из невесомых,